|
из сб. "Цветы зла" (1857, 1861)
CXXXVI. ПЛАВАНЬЕ
Шарль Бодлер
Максиму Дю Кану
I
Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Как в памяти очах — он бесконечно мал!
В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.
Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
Тех — скука очага, ещё иных — в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни —
Надежда отстоять оставшиеся дни.
В Цирцеиных садах, дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.
Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час ещё твердят: — Вперёд!
На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку — любовь, как рекруту — картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла ещё людская речь.
см.
fleursdumal.org (оригинал и переводы)
www.sbornik-stihov.ru
lib.rus.ec/b/7599/read#t148
|
из сб. "Цветы зла" (1857, 1861)
CXXXVI. ПУТЕШЕСТВИЕ
Шарль Бодлер
Максиму дю Кану1
I
Когда дитя глядит на карты и эстампы,
Вселенная вместить способна идеал.
Как велика земля при ярком блеске лампы!
При свете памяти как мир ничтожно мал!
Мы отправляемся, в мечтах сгорая смелых,
Обидой горькою и грёзами полны,
И беспредельный дух в чужих морских пределах
Баюкаем мы в лад размеренной волны:
Одни хотят порвать с отчизной и позором,
Другие с ужасом дней юных, а иным —
Астрологам любви, пленённым женским взором,
Постыл дурман Цирцей3 с их ложем роковым.
Дабы животными не стать, они впивают
Пространство, небеса горящие и свет.
Мороз кусает их, и солнце их сжигает,
Стирая медленно лобзаний прежних след.
Но те лишь странники по духу и призванью,
Кого в любую даль мечтание влечёт.
Они обречены на вечные скитанья,
Хоть цели нет у них, и всё зовут: Вперёд!
Те, чьи желания напоминают тучи,
Чей ум привык мечтать, как рекрут о штыке,
О странной радости, неведомой и жгучей,
Без имени ещё на нашем языке!
см.
fleursdumal.org (оригинал и переводы)
Charles Baudelaire, "Les_Fleurs_Du_Mal" (1857-1861).pdf
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.Эллиса(1908), СПб.,2009.pdf
|
|
ЦВЕТАЕВА И «ЦВЕТЫ ЗЛА»
В библиографии, информирующей о переводах Бодлера на русский язык, эта книга не упомянута. Ни среди перечисленных отдельных изданий сборников бодлеровских стихотворений; ни среди переводов, вошедших в сборники стихов русских поэтов; ни среди ссылок на индивидуальные сборники переводных стихов, хрестоматии и исследования — нигде. Ни одного намёка на неё в каких бы то ни было комментариях. «Сведений о других опубликованных переводах нет», — сообщается, например, в комментариях к «Цветам Зла», выпущенным издательством «Наука», когда речь заходит о переводе стихотворений «Драгоценности» и «Лета»…
Этот абсолютно выпавший из поля зрения исследователей полный перевод «Цветов Зла» принадлежит Адриану Ламбле. Книга напечатана в XIII округе Парижа, в типографии «Наварр», расположенной на улице Гобеленов, 5.
В 1929 году.
Для человека, чувствующего себя в морских и речных волнах хорошо, издавна существует название «пловец». Для испытывающего удовольствие от прыжка в пропасть (таких, видимо, единицы) до сих пор названия не нашли. Назову его п p о п а с т e ц. Для русского поэта, способного переводить, «Цветы Зла» — не камень преткновения, а — пропасть. Некоторые подходили к краю, некоторые заглядывали. Не бросался никто. Для этого требуется абсолютная отрешёность от собственной индивидуальности, забвение собственных замыслов. Или же, если без самоотречения и самозабвения, — абсолютное тождество. Бодлер, раскрыв впервые Эдгара По, с ужасом и восторгом увидел не только сюжеты, замышляемые им, но и фразы, которые он обдумывал, фразы, написанные американским поэтом на двадцать лет раньше. Он идеально перевел Эдгара По на французский язык (во Франции и сегодня издаются бодлеровские переводы как лучшие и непревзойдённые); ему не нужно было в ж и в а т ь с я, ибо он все ощущения Эдгара По пережил. А кто из русских поэтов пережил ощущения Бодлера или, по крайней мере, согласился смирить гордыню и безропотно покориться бодлеровской воле?
см.
Charles Baudelaire, "Les_Fleurs_Du_Mal" (1857-1861).pdf
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.Эллиса(1908), СПб.,2009.pdf
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.А.Ламбле(1929), М.,2012.pdf
|
|
|
http://whitestone2006.narod.ru
"Le Voyage" Бодлера и "Плавание" Цветаевой:
сравнительный анализ
Настоящая статья посвящена обстоятельствам и причинам возникновения поэмы Шарля Бодлера "Le Voyage" и её перевода "Плавание", созданного Мариной Цветаевой. Автором проведен сравнительный анализ двух поэм, позволяющий сделать вывод, что "Плавание" представляет собой явление, несравненно более сложное, чем квалифицированный перевод, учитывающий разницу культурных реалий. Здесь можно говорить о взаимодействии двух великих поэтов. По мнению автора, Марина Цветаева как бы вновь создала "Le Voyage", но уже не в сравнительно спокойном XIX в., а в один из самых страшных периодов бурного XX.
Стилевые различия двух поэм очевидны, о чём уже указывалось в известной книге В. Левика "Искусство перевода". Но оригинал и перевод отличаются не только стилем, что убедительно доказывается в работе Т. В. Соколовой, где, в частности, говорится: «"Плавание" — это одновременно и Бодлер, и Цветаева», и что эта поэма является не просто переводом, а «фактом русской культуры».
Основанием для такого вывода служат приведенные в данной статье многочисленные примеры "вольностей" и личных реминисценций, которые соседствуют с максимально точно переведёнными строфами (например, финал "Le voyage"), а также со "сплавом" точного и вольного перевода. Подобное сочетание обусловлено сознательной установкой Марины Цветаевой. «В известной дилемме, перед которой оказывается переводчик: между близостью к оригиналу и стремлением создать равноценное по художественному качеству произведение — она тяготеет ко второму полюсу».
Однако автор данной статьи не может согласиться с положением: «…вторжение личных реминисценций переводчика в ткань поэмы — остаётся в пределах частностей и не касается общего, принципиального смысла поэмы». Преобразование Мариной Цветаевой текста "Le Voyage" затрагивает общий смысл поэмы, но для обоснования такой точки зрения недостаточно рассмотрения только самих произведений. Необходимо коснуться вопросов о принципиальном различии мировоззрений Шарля Бодлера и Марины Цветаевой и о трагическом сходстве обстоятельств создания рассматриваемых шедевров.
|
|
|
II
О, ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в час ночной поры
Нас Лихорадка бьёт, как тот Архангел злобный,
Невидимым бичом стегающий миры.
О, странная игра с подвижною мишенью!
Не будучи нигде, цель может быть — везде!
Игра, где человек охотится за тенью,
За призраком ладьи на призрачной воде…
Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо.
В блаженную страну ведёт — какой пролив?
Вдруг среди гор и бездн и гидр морского ада
Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф…
Малейший островок, завиденный дозорным,
Нам кажется землёй с плодами янтаря,
Лазоревой водой и изумрудным дёрном.
Базальтовый утёс являет нам заря.
О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: — Берег!
Зыбям его скормить иль в цепи заковать, —
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымыслов чеих ещё серее гладь.
Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,
Мигающей свечи на вышке чердака.
III
Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз — бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
Сокровища, каких не видывал Нерей.
Умчите нас вперёд — без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару) —
Видения свои, обрамленные в синь.
Что видели вы, что?
IV
"… Созвездия. И зыби,
И жёлтые пески, нас жгущие поднесь.
Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, —
Ах, нечего скрывать! — скучали мы, как здесь.
Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску, надежнее отравы,
Как воин опочить на поле славы сей.
Стройнейшие мосты, славнейшие строенья, —
Увы! хотя бы раз сравнялись с градом — тем,
Что из небесных туч возводит Случай — Гений…
И тупились глаза, узревшие Эдем.
От сладостей земных — Мечты ещё жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землёй!
Чем выше ты растёшь, тем ты сильнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной.
Докуда дорастёшь, о, древо кипариса
Живучее? …Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, —
Всем вам, которым вещь чем дальше — тем милей!
Приветствовали мы кумиров с хоботами,
С порфировых столпов взирающих на мир,
Резьбы такой — дворцы, такого взлёта — камень,
Что от одной мечты — банкротом бы — банкир…
Надёжнее вина пьянящие наряды
Жён, выкрашенных в хну — до ноготка ноги,
И бронзовых мужей в зелёных кольцах гада…"
V
И что же, что — ещё?
VI
"… О, детские мозги!
Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха —
Везде — везде — везде — на всём земном пространстве
Мы видели всё ту ж комедию греха:
Её, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном: всегда — везде — раба рабы!
Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, —
Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.
С десяток или два — единственных религий,
Всех сплошь ведущих в рай — и сплошь вводящих в грех!
Подвижничество, так носящее вериги,
Как сибаритство — шёлк и сладострастье — мех.
Болтливый род людской, двухдневными делами
Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя: —
Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе! —
И несколько умов, любовников Безумья,
Решивших сократить докучной жизни день
И в опия моря нырнувших без раздумья, —
Вот Матери-Земли извечный бюллетень!"
|
II
Волчкам мы и мячам становимся подобны
В их беге и прыжках, и даже в нашем сне
Нас жажда нового кружит, как Ангел злобный,
Бичами мечущий светила в вышине.
Судьбою лишены мы цели постоянной.
Ей можно быть везде, но нет туда пути.
И человек, всегда надеждой новой пьяный,
Без устали бежит, чтоб отдых обрести.
Душа как парусник, к родной стране влекомый.
Там голос с палубы кричит: «Близка ли цель?»
А с мачты слышен глас, безумный и знакомый:
«Любовь… удача… честь!» Увы! Там только мель.
Так каждый островок, увиденный в тумане,
Обещанный судьбой край давних наших грёз,
Но там безмерное и буйное мечтанье
В сиянии зари находит лишь утёс.
Мечтатель, в сказочный вотще влюблённый берег!
Нам бросить ли за борт, иль в цепи заковать
Матроса пьяного, искателя Америк,
От чьих безумных слов ещё больней страдать.
Так грязной улицей усталый нищий бродит,
Но чудится ему блаженная страна;
Глаз очарованный везде дворцы находит,
Где только конура свечой освещена.
III
Скитальцы смелые! Чудесные сказанья
Читаем мы в глазах, глубоких, как моря.
Раскройте нам ларцы своих воспоминаний,
Где в яхонтах горят светила и заря.
Нам ездить хочется без паруса и пара.
Чтоб скуку разогнать суждённой нам тюрьмы,
Далёких стран для нас вы воскресите чары,
Пленяя повестью покорные умы.
Что видели вы там?
IV
— Мы видели светила
И волны; видели мы также и пески.
И хоть нас не одно несчастье посетило,
Но мы по-прежнему страдали от тоски.
Сияние зари над влагою морскою,
Сиянье городов в закатный ясный час
Зажгли в сердцах огонь, лишивший нас покоя,
И в сказочную даль всё увлекали нас.
Равнины пышные и гордые столицы
Не затмевали чар таинственной страны,
Которая порой нам в тучах вольных снится,
И были мы навек желаньем смущены!
Ещё сильнее власть желаний утолённых.
Желанье, дерево, на тучной почве нег
Возросшее, сплело ты сень ветвей зелёных,
И новый с каждым днём в высь тянется побег.
Всё будешь ли расти вершиной вековою,
О, Дерево? — Но всё ж для вас мы занесли
Набросков несколько заботливой рукою,
Поклонники всего, что манить вас вдали:
Мы принесли богам звероподобным дани.
Мы видели престол из радужных камней;
Дворцы прозрачные, чьи сказочные зданья
Сон разорительный для ваших богачей;
Наряды яркие, для взоров опьяненье,
На женщинах, и блеск их крашеных ногтей;
И приручённых змей послушные движенья.
V
А дальше что?
VI
"Дитя! среди пустых затей
Нам в душу врезалось одно неизгладимо:
То — образ лестницы, где на ступенях всех
Лишь скуки зрелище вовек неустранимо,
Где бесконечна ложь и где бессмертен грех;
Там всюду женщина без отвращенья дрожи,
Рабыня гнусная, любуется собой;
Мужчина осквернил везде развратом ложе,
Как раб рабыни — сток с нечистою водой;
Там те же крики жертв и палачей забавы,
Дым пиршества и кровь всё так же слиты там;
Всё так же деспоты исполнены отравы,
Всё так же чернь полна любви к своим хлыстам;
И там религии, похожие на нашу,
Хотят ворваться в Рай, и их святой восторг
Пьёт в истязаниях лишь наслажденья чашу
И сладострастие из всех гвоздей исторг;
Болтлив не меньше мир, и, в гений свой влюблённый,
Он богохульствует безумно каждый миг,
И каждый миг кричит к лазури, исступлённый:
"Проклятие тебе, мой Бог и мой Двойник!"
И лишь немногие, любовники Безумья,
Презрев стада людей, пасомые Судьбой,
В бездонный опиум ныряют без раздумья!
— Вот, мир, на каждый день позорный список твой!"
|
|
Тем, кого именуют профессиональными переводчиками, не от чего отрекаться, нечего забывать. Они смелее подходили к краю пропасти (поодиночке или дружно); они тоже заглядывали. И… тоже не бросались, а вживались. Сравните их впечатления: они сбивчивы и противоречивы. Доверив Бодлера нескольким десяткам переводчиков, смешав старые и новые переводы, составители «Цветов Зла», вышедших в «Литературных памятниках», сказали: «Думаем, что у нас всё-таки получился целостный Бодлер…». Но Бодлера нельзя — с мира по нитке. С Бодлером — или пан, или пропал.
Пропастец, думал я, перелистывая страницы Адриана Ламбле, ибо впервые почувствовал не просто цельного — русского Бодлера. Впервые он был переведён полностью. До сих пор «Цветы Зла» переводились с начала не до конца. Стихи, до смерти напугавшие французских лавочников, потребовавших изъять шесть «особо опасных», не входили ни во второе, ни в третье издание «Цветов Зла». Как ни странно, мнение судейских чиновников оказалось живучим: четырёх стихотворений в нашем академическом издании нет, хотя они «предосудительны» не более других; прекрасны не менее других.
Восхищение смелостью Адриана Ламбле сменилось изумлением, когда я добрался до последнего стихотворения — «Путешествие» — и прочитал:
Когда дитя глядит на карты и эстампы,
Вселенная вместить способна Идеал.
Как велика земля при ярком блеске лампы!
При свете памяти как мир ничтожно мал!
Я открыл перевод «Плаванья», выполненный Мариной Цветаевой, и прочитал:
Для отрока, в ночи глядящего эстампы.
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!
Разумеется, я, уже заинтригованный, не преминул продолжить сравнение. Седьмая строфа у Адриана Ламбле звучит так:
Волчкам мы и мячам становимся подобны,
В их беге и прыжках и даже в нашем сне
Нас жажда нового кружит, как Ангел злобный,
Бичами мечущий светила в вышине.
У Марины Цветаевой:
О ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
Нас лихорадка бьёт, как тот Архангел злобный,
Невидимым бичом стегающий миры.
Захотелось взглянуть: как в оригинале. Адриан Ламбле с удивительной верностью и даже в том порядке, как у Бодлера, переводит «волчки», «мячи», «беги», «прыжки», «злобного Ангела»… Марина Цветаева сохраняет «волчки» и «шары», правда, разлучая их, но выбрасывает «прыжки». Ангела заменяет Архангелом. «Бега» в книге Бодлера нет. Там в а л ь с, вполне, кстати, укладывающийся в русскую строку, но почему-то игнорированный Адрианом Ламбле. Третья часть «Путешествия» почти дословно совпадает с третьей частью «Плаванья». У Адриана Ламбле:
Скитальцы смелые! Чудесные сказанья
Читаем мы в глазах, глубоких, как моря.
Раскройте нам ларцы своих воспоминаний,
Где в яхонтах горят светила и заря.
Нам ездить хочется без паруса и пара.
Чтоб скуку разогнать суждённой нам тюрьмы,
Далёких стран для нас вы воскресите чары,
Пленяя повестью покорные умы.
У Марины Цветаевой:
Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз, — бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний,
Сокровища, каких не видывал Нерей.
Умчите нас вперёд — без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару) —
Видения свои, обрамленные в синь.
В каждой строфе я находил те же слова, тот же принцип рисунка, те же рифмы. Обоим поэтам понравилось словечко «дабы»; оба рифмовали «берег — Америк»; оба избрали сочетание «болтливый род людской» и т.п. Я заметил, что некоторые строфы звучат лучше в переводе Марины Цветаевой, некоторые — в переводе Адриана Ламбле, причём у него желание максимально п p и б л и з и т ь с я к оригиналу, по возможности передать невозможное: звуковую стихию Бодлера, в то время как у Марины Цветаевой — дерзкая мысль: п p e в з о й т и оригинал. Скажем, придуманный ею чудесный образ «Вот этот ф а с дворца, вот этот п p о ф и л ь мыса». У Бодлера этого нет. В следующей строфе тоже применён чисто цветаевский приём:
Резьбы такой дворцы, такого взлёта — камень
Что от одной мечты — банкротом бы банкир.
Особенно потрясло меня сходство финальных строф. Адриан Ламбле:
Смерть, старый капитан! Пора поднять ветрила!
Наскучил этот край, о Смерть! Плывём скорей!
Хоть небо и вода темнее, чем чернила,
Сердца, знакомые тебе, полны лучей!
Марина Цветаева:
Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этой край! О Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода — куда черней чернила,
Знай — тысячами солнц сияет наша грудь!
Сходство тем более разительное, что оба слукавили: в оригинале нет в e т p и л. Предлагается поднять якорь (l'аnсге). И эта, и последняя строфа напоминают два корабля, приплывшие одновременно в ту же гавань. Корабль Адриана Ламбле:
Налей ты нам свой яд! Он силы снова будит
И пламенем таким жжёт мозг, что мы должны
В пучину броситься, пусть Ад иль Рай то будет
В неведомую глубь, в надежде новизны!
Корабль Марины Цветаевой:
Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем всё, что есть,
На дно твое нырнуть — Ад или Рай — едино! —
В неведомого глубь — чтоб н о в о e обресть!
Сомнений не оставалось: кому-то из двух поэтов стало известно о прекрасном переводе бодлеровского "Le Voyage". Этот перевод послужил основой его собственного. Но кто же был первым?
|
|
|
Поэма "Le Voyage" написана Бодлером в зрелом возрасте: в 1859 г. ему исполнилось 38 лет. Это возраст зрелости даже и для обычного человека, а для Бодлера с его необычайно интенсивной внутренней жизнью — это возраст подведения жизненных итогов.
К 1859 г. поэт утратил многие юношеские иллюзии и ощущал порой тревогу даже за свою «восхитительную поэтическую способность», составляющую для него основу существования. Но созданием поэмы "Le Voyage", Бодлер продемонстрировал, что в нём не «истрёпывается, хиреет и утрачивается поэтическая способность», а происходит её качественное преобразование, он в этом своего рода "итоговом путешествии" человеческого рода подводит итоги этапа развития собственного поэтического дара. Поэма "Le Voyage" является своего рода философским обобщением некоторых идей Бодлера, которые он с разных, подчас противоположных сторон рассматривал на протяжении всего своего творчества. Эти идеи таковы, что заслуживают — и требуют — неоднократного к себе возвращения, так как относятся к самым основам жизни общества, человека вообще и не имеют однозначного воплощения. Бодлер, создав свою поэтическую симфонию — книгу "Цветы Зла", естественным образом возвращается к её темам, осмысливая их иначе, то в более конкретном виде — в "Фейерверках", в "Моём обнажённом сердце", то в виде философского обобщения — в поэме "Le Voyage". По его дневниковым записям разбросано множество замыслов, он постоянно возвращается к идее романа, "большого полотна". Он перерабатывает свои старые вещи, переводит Эдгара По, пишет о творчестве Других (Сартр), но это совсем не свидетельствует о периоде упадка.
Бодлер вступил в период внутреннего ученичества, подобно тому, как Огюст Ренуар, в зените своей славы путешествуя по западноевропейским музеям, говорил о своём неумении писать картины. Для Бодлера наступило время обогащения влиянием Других. К тому же наступило время и возможность ответить на вызов эпохи наступающего Прогресса. Известно, что поводом к написанию поэмы было прославляющее Прогресс произведение друга Бодлера — Максима дю Кана. Это не было случайным поводом. Как всякий великий поэт, Бодлер слышал то, что Александр Блок назвал «музыкой революции», то есть ощущал, что настает эпоха трагически несовместимая с прежними культурными ценностями, что предстоят огромные перемены именно в мировоззрении. Но никакие новые замыслы не были им воплощены, так как его образ жизни, где всё было чрезмерно, совершенно расстроил его физическое здоровье. Таким образом, итоговое произведение молодости его поэтического дара явилось, в силу физических причин, итоговым произведением его жизни. В сущности, "Le Voyage" и явилась той "большой вещью", о которой он мечтал. Поэма невелика лишь по объёму.
Марина Цветаева переводила "Le Voyage" в очень тяжёлый период своей жизни, оказавшийся последним. "Плавание" является самым значительным её произведением, созданным за этот период. Подённую работу по переводу с подстрочников, с «огромных глыб неисповедимых подстрочников», пусть исполненную с привычным — и привычно непонятым — блеском, можно не считать, т.е. "Плавание" явилось её последним значительным созданием, так же как для Бодлера поэма "Le Voyage" стала эпилогом к его единственной книге стихов. Марина Цветаева переводила поэму Бодлера зимой и осенью 1940 года. К середине 1930-х годов М. Цветаева вступает в период своей творческой зрелости, как и Бодлер к середине 1850-х годов. На этом этапе художник завершает создание своего мира, мира своих образов, владеет техникой мастерства так же естественно, как дышит, и начинает новый, логически вытекающий из предыдущего, этап своего развития. Часто сущность этого нового этапа и условия, в которых художник вынужден жить, оказываются несовместными. В этом случае, если художник не обладает — дополнительно к своему Дару — ещё и экстраординарной жизненной ловкостью, ему приходится выбирать между жизнью и творчеством. Очевидно, что предвоенная Советская Россия была для самобытного поэта местом самым неподходящим. Итоговое произведение Бодлера послужило поводом для создания Мариной Цветаевой её последней поэмы, творческим пересозданием бодлеровского оригинала.
Как будет показано ниже, перевод отличается от подлинника расстановкой смысловых акцентов, а местами и по смыслу, и прежде всего эмоциональным строем цветаевского языка, щедро использующего авторские тире и игру смысловых оттенков слова, далеко не всегда совпадающую с французским оригиналом. Марина Цветаева меняет смысл отдельных строф, вводит, усиливает или убирает смысловые акценты, переводит в отдельных случаях не строки оригинала, а реалии, которые в них упоминаются, добавляет ассоциации, которых нет — и не могло быть — в оригинале. Возможно, рассматривать "Плавание" как переложение "Le Voyage" мешает то обстоятельство, что часть строф передана удивительно точно — в полном соответствии со смыслом и духом оригинала. В частности, таким образом переведён конец поэмы.
Но рассмотрим доказательство по аналогии. Если в результате аранжировки музыкального произведения звучание нового совпадает с исходным только в избранных местах, а в остальных изменены длительности, акценты, добавлены новые темы, то следует говорить о создании нового произведения. Проанализируем наиболее яркие моменты. 1-я же строка "Плавания" — чисто цветаевская, это именно М. Цветаева порой превращает непереходные глаголы в переходные с целью сообщения им дополнительного оттенка смысла. Так, она часто при переписке пользовалась принадлежащим ей выражением «работаю стихи», подчеркивая тем самым необходимость владения Ремеслом стиха (выражение, которое она заимствует у любимого ею поэта Каролины Павловой). Словоупотребление "глядящего эстампы", не будучи вполне грамматически верным, является очень авторским по своему характеру. Превращение глагола глядеть в глагол, требующий прямого дополнения, придаёт ему дополнительный оттенок смысла, усиливая напряжённость, интенсивность действия, описываемого глаголом:
"Pour l'enfant, amoureux de cartes et d'estampes,"
L'univers est son vaste appétit.
Ah! que le monde est grand à; la clarte des lampes!
Aux yeux du souvenir que le monde est petit!"
"Для ребёнка, любящего карты и эстампы,
Вселенная равна его обширному аппетиту.
Ах! Как мир велик при свете лампы!
В глазах памяти как мир мал!"
"Для отрока, в ночи глядящего эстампы,
За каждым валом — даль, за каждой далью — вал.
Как этот мир велик в лучах настольной лампы!
Ах, в памяти очах — как бесконечно мал!"
Во 2-й строфе М. Цветаева создаёт более конкретно-насыщенный образ, чем в оригинале: ненастный день отплытия, скрежещут поднимаемые якоря, путешественники всходят на корабль. Абстрактное — и очень свойственное Бодлеру — сопоставление внутренней бесконечности с видимой конечностью обретает в цветаевском переводе конкретно-зримое воплощение, ибо когда человек всходит на корабль, то взор его обращается к конечно замыкающей пространство линии горизонта. Слово "нечеловечьей" — угловатое, неправильное, но ёмкое, имеет сильную эмоциональную окраску и простонародное звучание в отличие от ярких, но более классически правильных образов оригинала:
"Un matin nous partons, le cerveau plein de flamme,
Le coeur gros de rancune et de désirs amers,
Et nous allons, suivant le rythme de la lame,
Berç;ant notre infini sur le fini des mers:"
"Однажды утром мы отбываем, с пылающей головой
И сердцем, отягощённым злобой и горькими желаниями,
И мы продвигаемся, следуя ритму волны,
Укачивая нашу бесконечность на конечности морей"
|
|
|
VII
Бесплодна и горька наука дальних странствий.
Сегодня, как вчера, до гробовой доски —
Всё наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.
Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя —
Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
Чтоб только обмануть лихого старца — Время,
Есть племя бегунов. Оно как Вечный Жид.
И, как апостолы, по всем морям и сушам
Проносится. Убить зовущееся днём —
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырёх стенах справляются с врагом.
В тот миг, когда злодей настигнет нас — вся вера
Вернётся нам, и скажем мы: — Вперёд!
Как на заре веков мы отплывали в Перу,
Авророю лица приветствуя восход.
Чернильною водой — морями глаже лака —
Мы весело пойдём между подземных скал.
О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
Взывающие: "К нам! — О, каждый, кто взалкал
Лотосова плода! Сюда! В любую пору
Здесь собирают плод и отжимают сок.
Сюда, где круглый год — день лотосова сбора,
Где лотосову сну вовек не минет срок!"
О, вкрадчивая речь! Нездешней речи нектар!…
К нам руки тянет друг — чрез чёрный водоём.
"Чтоб сердце освежить — плыви к своей Электре9!"
Нам некая поёт — нас жёгшая огнём.
VIII
Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода — куда черней чернила,
Знай — тысячами солнц сияет наша грудь!
Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем всё, что есть,
На дно твоё нырнуть — Ад или Рай — едино! —
В неведомого глубь — чтоб новое обресть!
пер. Марины Цветаевой, (1941 г.)
|
VII
В скитаньях нас томит ряд горьких впечатлений.
Однообразен мир. Сегодня он таков,
Как завтра и вчера. В нём наше отраженье
Оазис ужаса средь мёртвенных песков.
Что ж? ехать или нет? — Живи, коль можешь, дома.
Коль надо, поезжай. Один стремглав бежит,
Чтоб Время обмануть, дорогой незнакомой.
Другой же прячется. Одни, как Вечный Жид6,
Скитальцы на всю жизнь. Для них напрасно веют
Ветрила лёгкие. От гибельных сетей,
Увы, им не спастись. Другие же сумеют
Преодолеть врага средь родственных полей.
Когда ж он наконец ногой придавит спину,
Блеснёт надежда в нас. Мы закричим: «Отчаль».
Как плыли мы в Китай в прошедшие годины,
Под ветром радостно вперяя взоры в даль,
Так пустимся мы в путь в глухом полночном море,
Весёлые пловцы, без думы и забот.
Слышны ль вам голоса, в которых чары горя,
Поющие: «Сюда! Для вас давно растёт
Душистый Лотос7. Здесь волшебными плодами
Насыщены навек голодные сердца.
Идите, опьянят вас сладкими мечтами
Часы вечерние, которым нет конца».
Мы голос узнаём родимых привидений.
Возносят руки к нам забытые друзья.
«Плыви скорей ко мне, обнять мои колени, —
Сестра нам говорит, — Электра9 здесь твоя».
VIII
Смерть, старый капитан! Пора поднять ветрила!
Наскучил этот край, о Смерть! Плывём скорей!
Хоть небо и вода темнее, чем чернила,
Сердца, знакомые тебе, полны лучей!
Налей ты нам свой яд! Он силы снова будит
И пламенем таким жжёт мозг, что мы должны
В пучину броситься, пусть Ад иль Рай то будет —
В неведомую глубь, в надежде новизны!
пер. Адриана Ламбле, (1929 г.)
|
|
II
Предположим, Марина Цветаева. Если бы Адриан Ламбле «стянул» у неё образы и музыку «Плаванья», она после выхода книги в 1929 году обязательно узнала бы и как-то отреагировала (ведь с конца 1925 по 1939 год она жила во Франции). И не к а к — т о отреагировала бы, а с присущей ей страстностью «взорвалась» (выражение Цветаевой). Однако её письма того периода полны жалоб на распроклятый быт, на хроническое безденежье, на невнимание издателей — только не на то, что её обокрал некий Адриан Ламбле.
А что если Адриан Ламбле — псевдоним Марины Цветаевой?
Почему бы нет? Жорж Санд привила вкус к звучным мужским именам. Дочь Эредиа выпускала свои книги под псевдонимом Жерар д’Увилль. Попутно я вспомнил, как Брюсов напечатал в издательстве «Скорпион» книгу, якобы сочиненную женщиной: «Стихи Нелли с посвящением Валерия Брюсова», а французский поэт Пьер Луис внушил всем, что «Песни Билитис» — не что иное, как его перевод сочинения древнегреческой поэтессы, подруги Сафо…
Но это шальное, хотя и вполне естественное предположение подтачивалось «трезвыми» аргументами. Несколько старомодная лексика Адриана Ламбле не похожа на лексику «Поэмы Лестницы» и других стихотворений, написанных Цветаевой в середине — конце 20-х годов. В цветаевских письмах того периода нет упоминания о работе над «Цветами Зла». Среди перечисляемых ею названий стихов, поэм, стихотворений в прозе, именуемых «автобиографической прозой» и «воспоминаниями о поэтах», «Цветы Зла» не мелькают. Всех своих корреспондентов Марина Цветаева детально информирует обо всём, что пишет, обо всём, что печатается, обо всём, что будет опубликовано, обо всём, что задумано. Сообщив, например, Д. А. Шаховскому в письме от 6 октября 1925 года о только что законченном очерке «Герой труда» и о том, что завершает поэму «Крысолов», Марина Цветаева добавляет: «Живя сверхъестественно трудной бытовой жизнью, уже ничем не отвлекаюсь».
Лишь один-единственный раз она вспомнила о Бодлере, но опять-таки чтобы подчеркнуть беспросветность своего существования. В письме к О. E. Черновой от 25 ноября 1924 года есть строки: «Мыканье между пятью-шестью неодушевленными предметами — не маята маятника, ибо я не предмет, а нечто резко-одушевленное, именно мыканье, тыканье чего-то большого и громоздкого (вспомните стихи Бодлера о пингвине — нелепом на суше), в быту неорганизованного…».
Кстати, эти строки как нельзя лучше подтверждают удалённость от Бодлера, потому что в его стихотворении речь идёт об А л ь б а т p о с e; пингвин же никогда не встречается среди бодлеровских героев. Если бы Марина Цветаева работала тогда над переводом «Цветов Зла», она, конечно, не допустила бы такую ошибку. Поэтому неудивительно, что спустя несколько лет она сообщила В. H. Буниной о скором выходе с в о и x стихотворений (письмо от 20 марта 1928 года). Бодлер, по-видимому, не только не «втискивался» тогда в творчество Марины Цветаевой — она о «Цветах Зла» просто не думала.
Ш.Бодлер, "Цветы Зла" / Пер. с франц. Адриана Ламбле. – М.: Водолей, 2012.
|
|
|
"В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль, и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей."
Начиная с 3-й строфы первая часть "Плавания" становится более динамичной по характеру, чем "Le Voyage". Цветаевские путешественники стремительно несутся вперёд, подталкиваемые её непрестанными тире, повторяющимися глаголами движения, эллиптическими предложениями и добавочными восклицательными знаками:
"Les uns, joyeux de fuir une patrie infâ;me;
D'autres, l'horreur de leurs berceaux, et quelques-uns,
Astrologues noyés dans les yeux d'une femme,
La Circé tyrannique aux dangereux parfums.
Pour n'ê;tre pas changé en bê;tes, ils s'enivrent
D'espace et de lumiè;re et de cieux embrasés;
La glace qui les mord, les soleils qui les cuivrent
Effacent lentement la marque des baisers."
"Одни, с радостью покидающие свою постыдную родину;
Другие, испытывающие ужас к своему очагу, и некоторые,
Астрологи, утонувшие в женских очах,
Тиранической Цирцеи, полной опасных ароматов.
Дабы не обратиться в скотов, они опьяняются
пространством, и светом, и пылающими небесами.
Жгучий лёд, опаляющее их до цвета меди солнце
медленно стирают отметины поцелуев."
"Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
Тех — скука очага, ещё иных — в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни —
Надежда отстоять оставшиеся дни.
В Цирцеиных садах дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененье чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст."
М. Цветаева придаёт переводу динамизм, повторяя три раза подряд глагол плывут, заменяя таким образом непосредственным, стремительным движением бодлеровское почти что медитативное состояние. Развёртывание пространства ("ils s'enivrent d'espace et de lumiè;re et de cieux embrasés;") превращается в движение в пространстве. Глагол ils s'enivrent, выражающий у Бодлера внутреннюю динамику состояния, переходит в цветаевском переводе в существительное оцепененье, описывающее состояние, резко контрастирующее со стремительностью движения и тем самым его подчеркивающее:
"Mais les vrais voyageurs sont ceux-là; seuls qui partent
Pour partir; coeurs légers, semblables aux ballons,
De leur fatalité jamais ils ne s'écartent,
Et, sans savoir pourquoi, disent toujours: Allons!
Ceux-là; dont les désirs ont la forme des nues,
Et qui rê;vent, ainsi qu'un conscrit le canon,
De vastes voluptés, changeantes, inconnues,
Et dont l'esprit humain n'a jamais su le nom!"
|
|
|
см.
Все переводы Цветов зла на www.morganaswelt.ru
fleursdumal.org (оригинал и переводы)
bodlerforever.narod.ru
bodlers.ru
book2.me/1577-cvety-zla.html
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.Эллиса(1908), СПб.,2009.pdf
www.chaskor.ru
magazines.russ.ru
blogs.privet.ru/community/gernov51/
Сайт высокой поэзии: highpoetry.clan.su
Елена Трубина о книгах С.Фокина "Пассажи: этюды о Бодлере"
|
|
|
____________________________________________
* Максим дю Кан (1822-1894) — литератор, путешественник.
Бодлер полемизировал с дю Каном, в отличие от поэта веровавшим
в общественный прогресс.
* В глазах Цирцеи — пьют смертельный аромат… — Волшебница Цирцея,
дочь Гелиоса, превратила спутников Одиссея в свиней, а его самого
с помощью чар удерживала на острове в течение года.
* Икария — мифическая страна, утопия. Это название заимствовано
Бодлером из сочинения Э. Кабэ "Путешествие в Икарию" (1842),
навеянного утопией Т. Мора.
* Эльдорадо — воображаемый край, изобилующий золотыми россыпями,
который конкистадоры жаждали обрести в Южной Америке.
* Капуя — город в Италии, где расположилась на зиму армия Карфагена
(215 г. до н.э.), утратившая наступательный пыл.
* Вечный Жид — обречённый на скитания Агасфер, который нанёс
оскорбление Христу, шедшему на Голгофу.
* Пилад — верный друг Ореста, сына Клитемнестры и Агамемнона.
* Электра — верная, самоотверженная сестра Ореста.
см.
www.vekperevoda.com
|
|
А следовательно, и превращаться в Адриана Ламбле не было смысла.
Как же в таком случае она написала «Плаванье»? Сначала я предположил, что мысль о нём возникла в 1929 году после появления книги Ламбле. И не мысль даже, а п p e д ч у в с т в и e, желание более оригинального перевода. M о й Пушкин. M о й Бодлер… Желание могло возникнуть спонтанно, из досады, из обиды поэта на другого поэта за то, что некоторые стихи Бодлера перевёл н e т а к. И одновременно из восхищения: «Путешествие» перевёл хорошо. Настолько хорошо, что запомнила целые строфы. Заняться переводом всех «Цветов Зла» д л я д у ш и не было возможности, но выкроить время для «Плаванья» как-то удалось. Адриан Ламбле оказался той «картой и эстампом», по которым Марина Цветаева ориентировалась. Её перевод великолепен. Сопоставление с Адрианом Ламбле ставит под сомнение не столько оригинальность, сколько п e p в о з д а н н о с т ь цветаевского «Плаванья». Да в конце концов и не важно, что она выстроила корабль по его чертежу. Важно, что корабль не наткнулся на рифы, доплыл до конца.
|
|
|
"Но истинные путешественники - лишь те, кто уезжает,
Чтобы уехать; с сердцем лёгким, как воздушные шары,
Они никогда не отклоняются от своей судьбы,
И, не зная почему, непрерывно говорят: Вперёд!
Те, чьи желания по форме подобны облакам,
И, кто, как новобранец о пушке,
Мечтает о безбрежных негах, переменчивых, неведомых,
Имя которых не познано человеческим умом."
"Но истые пловцы — те, что плывут без цели:
Плывущие, чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час ещё твердят: — вперёд!
На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку — любовь, как рекруту — картечь, —
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла ещё людская речь."
|
|
|
http://bodlers.ru/yakubovich.html
Шарль Пьер Бодлер родился в Париже 21 апреля 1821 года. По его собственному признанию, многие из предков его были идиотами или маньяками и все отличались "ужасными страстями". Старший брат его Клод (от другой матери) на 55-м году жизни был разбит параличом и умер, кажется, в сумасшедшем доме почти в одно время с поэтом. У матери поэта в старости были парализованы ноги. Все эти генеалогические данные невольно наводят на мысль, что Бодлер уже в крови своей носил, быть может, задатки той страшной болезни, которая преждевременно свела его в могилу и наложила такой горький и тёмный отпечаток на его талант и характер. Но не подлежит также сомнению, что и сам поэт прибавил к этим ненормальным основам своей природы значительную каплю яда. Долгое время друзья его, и особенно Теофиль Готье, пытались реабилитировать в этом отношении память о нём, называя вздором ходившие в обществе слухи о злоупотреблении гашишем и опиумом и утверждая, что Бодлер из любознательности только сделал один или два опыта с одним из этих опасных веществ…
Однако обнародованная в последнее время интимная переписка Бодлера не оставляет теперь никаких сомнений в том, что он не был свободен от несчастной страсти к наркотикам. В одном из писем 1859 года он говорит: "Я очень мрачен, мой друг, а опиума нет". В дневнике 1862 года читаем: "Я культивировал свою истерию с наслаждением и ужасом". А в письме, относящемся к 1865 году (за два года до смерти), он уже прямо сознаётся: "..лечивший меня доктор не знал про то, что некогда я долго употреблял опиум". Конечно, Бодлер не был знаменитым английским опиофагом Кинсеем, который целых шестнадцать лет пожирал это наркотическое вещество, дойдя до 320 гранов в сутки (!!), и который посмеялся бы над французским своим подражателем, как над ребёнком: но на это у Кинсея и здоровье было железное: он имел силу воли отделаться в конце концов от своей несчастной слабости и прожил потом ещё много лет в полном здравии. Но если Бодлер и не особенно злоупотреблял опиумом, пользуясь им только для успокоения желудочных и нервных болей, которыми страдал с молодости, то на его нежном, слабом от природы организме и это могло оставить зловредные следы. Одно прибавлялось к другому…
Отец Шарля, Франсуа Бодлер, был также в своем роде замечательной личностью. По показаниям поэта, он "носил сутану раньше, чем надел фригийский колпак". Во всяком случае, он учился в духовной семинарии, был затем учителем в каком-то коллеже и репетитором детей герцога Шуазеля. У него были дружеские связи в двух противоположных кругах общества — в аристократии и среди революционеров. В мрачные дни террора он держал себя в высшей степени мужественно и благородно, целыми днями бегал по тюрьмам и судилищам, открыто заступаясь за наиболее скомпрометированных лиц, рискуя собственной головой, для спасения чужой жизни. Он же, говорят, доставил яд знаменитому Кондорсе, когда не смог спасти его. Крайний радикал по убеждениям, он был аристократ по манерам и любви ко всему изящному. Он часто водил маленького Шарля по общественным садам, где любил показывать ему статуи, и под его-то влиянием у мальчика пробудилась необыкновенная страсть к пластическому искусству. Ему было десять лет, когда умер старик отец. Овдовевшая молодая мать Шарля вскоре вышла вторично замуж за блестящего молодого офицера Опика, впоследствии генерала и маршала Людовика-Филиппа, и этот факт скорого забвения памяти дорогого человека образовал глубокую рану в сердце поэта, который долго после того не в силах был относиться к матери с прежней страстной любовью. Что касается отчима, то у нас нет оснований думать, что он дурно относился к пасынку: напротив, он, по-видимому, любил его по-своему и мечтал устроить ему такую же блестящую карьеру, какую сделал сам; но в нём не было ни той сердечной нежности, ни той любви к искусству, какие Шарль помнил в своем отце. Во всяком случае, известно, что с раннего детства и до конца жизни поэт относился к нему с глубокой антипатией…
Девяти лет Шарль поступил в коллеж в Лионе. Любознательный и способный, он обладал крайне живым, беспокойным умом, мешавшим усидчивости и внимательности, и успехи его в коллеже были посредственны. Уже в те ранние годы будущий писатель отличался независимым и оригинальным характером. "Удары жизни, борьба с учителями и товарищами, глухая тоска, — кратко говорит он об этом времени в своих автобиографических заметках, — чувство одиночества всегда и везде". Между тем — очень живой вкус к жизни и удовольствиям. На 16-м году он — переместился в коллеж Людовика Великого в Париже и там впервые начал писать стихи, свидетельствовавшие о ранней разочарованности в духе модного тогда байронизма. В 1837-1838 годах он совершил с отчимом поездку на Пиренеи, оставившую в его душе сильные впечатления, и от этого времени сохранилось одно стихотворение, озаглавленное уже в духе "Цветов зла" — "Incompatibilite", где встречаются красивые и смелые образы вроде "безмолвия, внушающего желание бежать, спастись от него". В 1839 году произошла какая-то невыясненная история, за которую Бодлер был исключён из коллежа перед самым окончанием курса.
С этого момента он начал вести рассеянную жизнь, вызывавшую у его родных большое беспокойство. Им, впрочем, известна была только внешняя сторона этой жизни: дружба с литературной богемой и женщинами двусмысленного общественного положения, беспорядочное времяпрепровождение, нежелание вступать в высший свет, знакомство с которым могло бы дать ему генеральское звание отчима, отсутствие каких-нибудь видимых плодов того труда, о котором он постоянно мечтал и говорил. То, что этот же период жизни, столь беспорядочной и неприличной на их взгляд, был для молодого поэта и периодом глубокой внутренней работы, серьёзной подготовки к избранной деятельности, что для него не проходило даром знакомство с тёмными углами огромного города, с грязными предместьями, где копошится рабочий люд, и жалкими мансардами, где ютится низший сорт богемы, — об этом родители Бодлера не имели представления. Когда Шарль объявил им, что он решил посвятить себя литературе, они были поражены, как громом. "Как изумились мы, — вспоминает потом его мать об этом периоде, — когда он вдруг отказался от всего, что хотели для него сделать, пожелал украсть у самого себя крылья и стал писателем… Какое разочарование в нашей внутренней жизни, до тех пор такой счастливой! Какая печаль!" Глухая семейная борьба длилась несколько лет. Это по её поводу написано Бодлером полное глубокой горечи и вместе кроткой резиньяши "Благословение", пьеса, которою открывается сборник "Цветов зла".
Уже в это раннее время Бодлер завязал отношения со многими крупными деятелями тогдашней литературы и искусства: Урлиаком, Жераром, Бальзаком, Левавассером, Делятушем. Рассказывают, что Бальзак и Бодлер случайно наскочили один на другого во время прогулки, и это комичное столкновение, вызвавшее у обоих смех, послужило поводом к знакомству: полчаса спустя они уже бродили, обнявшись, по набережной Сены и болтали обо всём, что приходило в голову. Бальзак стал одним из любимых писателей и литературных учителей Бодлера. Внешность последнего в тот светлый юношеский период друзья описывают самыми идеальными красками. К сожалению, эта "божественная красота" скоро поблёкла под зноем душевных мук и жизненного горя; однако и впоследствии Бодлер сохранил лицо, обращавшее на себя общее внимание. Худощавый, тонкий, изысканно-просто одетый во всё чёрное, он ходил медленными, мягкими ритмическими шагами…
Родители имели, во всяком случае, достаточно мотивов тревожиться образом жизни своего сына. В ужас должны были прийти они, прочитав, например, одно из тогдашних его стихотворений: "Не блестящая львица была моя любовница; нечувствительная ко взглядам насмешливого света, красота её цветёт лишь в моём печальном сердце. Чтобы купить себе башмаки, она продавала свою любовь; но смешно было бы, если бы подле этой бесстыдницы я стал корчить из себя святошу, я, который продаю свою мысль и хочу быть писателем. Порок несравненно более тяжкий: она носила парик" и т.д.
Надо думать, что стихотворение это не есть целиком плод действительности, а, по крайней мере наполовину, является данью романтическому "бунту", который охватил французских поэтов того времени, но и половины было достаточно, чтобы родители Шарля, страшно встревоженные, решили принять относительно него крайние меры. После нескольких бурных семейных сцен молодой поэт принуждён был покориться и в мае 1841 года сел в Бордо на корабль, который должен был отвезти его в Индию. Мать Бодлера надеялась, что путешествие подействует на него отрезвляющим образом, даст другое направление его мыслям. Но с первых же дней пути самая мрачная печаль охватила юного странника, и вскоре тоска по родине превратилась у него в настоящую болезнь. Не радовали его ни картины не виданной до тех пор природы, ни яркие краски южного неба, ни горячее тропическое солнце — он с каждым днём худел и таял, как воск. Впоследствии сам Бодлер, до крайности любивший всякие мистификации, рассказывал своим друзьям, будто он долгое время жил в Калькутте, занимаясь поставкой мяса для английской армии; благодаря этим фантастическим рассказам создались целые легенды относительно его путешествия. Но биографический материал безжалостно разрушает все эти легенды. Положительно известно, что путешествие длилось всего лишь десять месяцев и что капитан корабля, перепуганный болезнью Бодлера и уступая его собственным настояниям, ещё с острова Св. Маврикия или, самое большее, с о. Бурбона отправил его на попутном корабле обратно во Францию. Таким образом, Индии-то он и не видал вовсе!… Тем не менее, не подлежит сомнению, что эта короткая поездка в тропические страны оставила в душе поэта неизгладимый след, который мы находим всюду в его произведениях: с этих пор мечты его постоянно уносятся на далекий восток, к полуденному солнцу, под которым растут такие странные цветы и деревья с опьяняющими ароматами…
В феврале 1842 года Бодлер вернулся в Париж и, через два месяца достигнув совершеннолетия, получил свою долю отцовского наследства. Старший брат Клод предпочёл получить землю. Шарль — деньги. Капитала в 75 тысяч франков, казалось, было вполне достаточно для безбедной жизни в течение многих лет, но в руках ветреного поэта сумма эта скоро растаяла и заменилась ещё огромными долгами, ставшими несчастием и проклятием всей его остальной жизни. Искренно или из желания оригинальничать и поражать друзей Бодлер утверждал, что вынес из своего путешествия культ чёрной Венеры и не может более глядеть на белых женщин. Действительность вскоре зло подшутила над этой страстью, и фигурантка одного из маленьких парижских театров, в которую Бодлер влюбился, мулатка Жанна Дюваль на всю жизнь забрала его в руки. Связь эта была поистине роковою для Бодлера. По единогласному свидетельству друзей и знакомых поэта, в этой Жанне не было ничего замечательного: ни особенной красоты, ни ума, ни таланта, ни сердца, ничего, кроме безграничного эгоизма, корыстолюбия и лёгкомыслия. Но, сойдясь с нею и, быть может, вначале полюбив её вполне искренно, Бодлер считал уже потом долгом чести не покидать до конца эту несчастную. Она всячески обманывала его, разоряла, вводила в неоплатные долги, надевала ему петлю на шею, а он кротко и покорно выносил всё, никогда никому не жалуясь, не пытаясь даже порвать эту неестественную связь со своей "belle ignorante", как называл он Жанну Дюваль в стихах. Как многие из женщин цветной расы, Жанна имела пристрастие к спиртным напиткам и ещё в молодые годы была поражена параличом. Бодлер поместил её в одну из лучших лечебниц и, отказывая во всём себе, устроил там самым комфортабельным образом. Но, любя веселье и ненавидя от всей души скуку, Жанна, не успев ещё хорошенько поправиться, поспешила выйти из больницы и поселилась на этот раз в одной квартире с поэтом. Надо думать, что этот период совместной жизни с фривольной, невежественной и взбалмошной женщиной был для него особенно тяжёл; тем не менее он терпеливо вынес несколько лет такой жизни. Даже в самые последние годы, находясь уже в добровольном изгнании в Бельгии в когтях полной нищеты, Бодлер не переставал помогать Жанне; не забывала и она его, — даже в то время, когда он лежал уже на смертном одре, продолжая громить письмами, в которых требовала денег и денег… После смерти поэта впав в страшную нищету, и она вскоре умерла где-то в госпитале.
Конечно, такая несчастная связь не могла не оставить в душе поэта мрачных следов. Живя в такой среде, где мало встречалось порядочных женщин, и судя о них по Жанне и по другим образчикам большею частью того же типа, он, естественно, должен был приобрести самые странные и дикие взгляды на их счёт. Он считал женщину одною из обольстительных форм дьявола; он выражал даже удивление тому, что её пускают в церковь.
Возрастающая нужда лишила вскоре Бодлера возможности позволить себе какую бы то ни было роскошь. С 1819 года он ходил по пустынным улицам Сен-Жерменского предместья уже не в модном чёрном костюме, а в рабочей блузе. Впрочем, известного рода дендизм он умел сохранять даже и в этом одеянии. Между тем выступать на литературную арену с произведениями своей музы Бодлер медлил. Слава об его оригинальном и сильном таланте уже давно вышла из пределов тесного дружеского кружка, где поэт любил читать свои стихи монотонно-певучим, властным голосом, производившим на слушателей глубокое впечатление; но, тонкий ценитель красоты, он не спешил печататься и всё исправлял, отделывал и оттачивал форму своих произведений. До чего доходила его строгость к себе, показывает тот факт, что чудное стихотворение "Альбатрос", читанное друзьям вскоре после поездки в Индию, он не решился поместить в первом издании "Fleurs du Mal", вышедшем в свет пятнадцать лет спустя!… В печати Бодлер выступил впервые не стихотворцем, а критиком — сначала салонов живописи, а затем и литературы. В мире французских художников до сих пор принято считать, что Франция не имела художественного критика, равного Бодлеру по тонкости вкуса красоты и энергии стиля. Все его симпатии склонялись на сторону нарождавшейся тогда школы реальной живописи, но любимым его художником был Делакруа; из поэтов он больше всего любил певца рабочих Пьера Дюпона, с которым вместе дрался потом в июньские дни на баррикадах. Впоследствии литературные вкусы Бодлера значительно отклонились в сторону чистого искусства: к Беранже он чувствовал отвращение, к Гюго равнодушие, признавал только Шатобриана, Бальзака, Стендаля, Флобера, Банвиля, Готье, Мериме, де Виньи, Леконта де Лиля… Но в 40-х годах, которые были периодом наиболее пышного расцвета и для его собственного таланта, он отличался горячими демократическими вкусами. Движение 1848 года увлекло в новый поток и Бодлера. Нельзя, впрочем, сказать, чтобы он имел какую-либо определённую программу, принадлежал к какой-нибудь определённой демократической Франции: вернее всего, что толкнули его в революцию общие гуманитарные принципы, сочувствие к рабочему классу, приобретённое им во время скитаний по грязным предместьям Парижа (все лучшие стихотворения его в этом роде: "Душа вина", "Пирушка тряпичников", "Сумерки", "Рассвет" и др. — написаны в бурный период конца 40-х годов); но имело долю влияние и личное озлобление против буржуазии и правящих классов. Некоторые из друзей видели, по крайней мере, Бодлера, с оружием в руках стоявшего во главе толпы и призывавшего её разрушить дом генерала Опика, его отчима. Одновременно с участием в уличных движениях Бодлер пытался служить демократическим идеям и на почве журналистики, в качестве редактора одного эфемерного революционного издания, выходившего в 1848 году в Париже. Но светлые мечты были вскоре разбиты. Часть вождей демократии погибла или бежала за границу (как Виктор Гюго), часть опустила голову или отдалась волне реакции. Созерцательная, кроткая натура нашего поэта не была пригодна к боевой деятельности ни на поле уличной, ни на поле чернильной брани, и вскоре он почувствовал в душе своей страшную пустыню. Протянуть руку правительству Наполеона III он не мог и до конца остался в стороне от общественного пирога, который с такой жадностью делила тогда хищная толпа ренегатов, лицемерных ханжей и раболепных холопов; но для него невозможно было и продолжение отношений с революционерами, так как в убеждениях его, чуждых до тех пор какого-либо твёрдого обоснования, началась резкая эволюция, кончившаяся прямой враждой ко всяким демократическим утопиям, мыслями о необходимости для современного общества католической религии и политического абсолютизма, фантазиями о трёх сословиях — воинов, священников и поэтов… С большой, однако, осторожностью надо относиться к определению истинного смысла и значения этой внутренней реакции: поэт, написавший "Отречение св. Петра", не мог, конечно, быть правоверным католиком, и папа, наверное, с ужасом отшатнулся бы от такого сына своей церкви; правительство Второй империи, присудившее к уничтожению сборник "Цветов зла", точно так же не могло бы истолковать в свою пользу бодлеровский абсолютизм; наконец, и буржуазное общество, такими мрачными красками обрисованное в его сочинениях, не могло считать его своим сторонником. Политические и общественные взгляды Бодлера, поскольку они выразились в его автобиографических заметках, нередко поражают нас своей дикостью и реакционностью, но они не дают ключа к этой своеобразной душе, — ключа, который можно сыскать только в тех же "Цветах зла".
С конца 1840-х годов Бодлер начал также увлекаться сочинениями знаменитого американского писателя Эдгара По, усиленно переводя их на французский язык. Несомненно, что у обоих авторов было в некоторых отношениях сильное духовное родство, и благодаря ему-то Бодлер любил По такой страстной, доходившей до болезненного обожания любовью. Начиная с 1846 года, он переводил его вплоть до самой смерти, последовавшей в 1867 году, переводил с изумительным трудолюбием, необыкновенной точностью и верностью подлиннику, так что до сих пор по справедливости признаётся образцовым и неподражаемым переводчиком американского поэта. До какой страстности доходила эта мистическая любовь Бодлера к По, видно из его интимного дневника последних лет жизни, где наряду с покойным отцом он считает дух Эдгара По своим заступником перед высшим милосердием…
Долго медлил Бодлер с обнародованием своих оригинальных стихотворений, и только летом 1857 года сборник "Цветов зла" увидел наконец свет. Автору было в это время уже 36 лет…
"Цветы зла" были динамитной бомбой, упавшей в буржуазное общество Второй империи. Выше я говорил уже о приёме, оказанном ему во Франции. Поэт чувствовал себя уничтоженным, раздавленным несправедливым осуждением его книги как безнравственной и антирелигиозной. Он считал себя опозоренным, лишённым навсегда чести… "Разве актёр, выступающий на сцене, — с горечью говорил он, — ответствен за роли преступников, им изображаемых? Не имел ли я права, даже не был ли обязан с наивозможным совершенством приноровить свой ум и талант ко всевозможным софизмам и видам развращённости своего века?" А девять лет спустя, в минуту озлобления и откровенности, он так высказался о своей книге в одном из интимных писем: "В эту жестокую книгу я вложил всю мою мысль и сердце, всю мою нежность и ненависть, всю мою религию… И если бы я написал противоположное, если бы клялся всеми богами, что это произведение чистого искусства, обезьянства, жонглёрства, то я лгал бы самым бесстыдным образом!" Одно, во всяком случае, бесспорно, что "Цветы зла" отнюдь не были произведением чистого искусства. Но беда в том, что судьи поэта имели слишком медные лбы, чтобы понять тенденцию, бившую прямо в глаза каждому беспристрастному судье и ценителю. Ханжам и фарисеям не было дела до внутреннего смысла, до души произведения, а важнее всего было соблюдение чисто внешних условий пуризма, — и вот "Цветам зла" был вынесен из полиции нравов обвинительный вердикт. Собственно говоря, в настоящее время, когда французский натурализм приучил нас к такой страшной подчас откровенности языка, читатель, знакомый до тех пор с Бодлером лишь понаслышке, взяв его книгу в руки, не поймет даже смысла этого осуждения: где же тут цинизм, безнравственность? Ведь не говоря уже о духе книги, в смысле формы, языка это не более как ребяческий лепет в сравнении с Мопассаном, Катуллом, Мендесом, Гюисмансом и другими новейшими писателями? И в самом деле: главной причиной осуждения книги было, несомненно, её заглавие, дававшее повод думать, что автор сочувствует изображаемому в ней "злу", искренно считает "цветами" (хотя и цветы бывают ведь разные?) все нарисованные в ней ужасы. Будь вся книга озаглавлена "Сплином и идеалом", как называется первый, самый большой и ценный отдел её, и осуждения, быть может, не последовало бы, а между тем "Сплин и идеал" даже больше подходило бы к названию всего сборника, чем "Цветы зла", и если поэт выбрал всё-таки последнее, то, конечно, отдавая главным образом дань романтическому бунту эпохи и природной своей страсти к иронии и мистификациям всякого рода.
В 1861 году выходит уже второе издание "Цветов зла" с прибавлением 35 новых пьес, в том числе "Альбатроса", "Маленьких старушек", по поводу которых Гюго выразился, что Бодлер создал "новый род трепета" (1е nouvean frisson), и "Путешествия", этого оригинального гимна смерти, который таким мрачным аккордом заключает сборник.
С начала 1862 года мы видим поэта уже в полной власти у страшного недуга. Постоянные нервные боли, рвоты и головокружения отныне уже не переставали его мучить. Иногда он появлялся ещё в увеселительных местах, но мрачный, нелюдимый, пугая своим видом молодых девушек. Куда девалось его былое остроумие, весёлая болтливость и страсть к фланёрству, сменившаяся теперь жёлчным недовольством всем окружающим! Влюблённый когда-то в Париж, в его шумную жизнь, в его блеск и грязь, роскошь и нищету, красивые приманки и гноящиеся язвы, теперь он чувствовал к этому отвращение. Параллельно с ходом болезни росли и долги, охватывая его железным кольцом нужды и нравственных обязательств… А между тем литературный заработок Бодлера был ничтожен. Этот род труда и вообще давал в те времена во Франции очень мало, за исключением разве двух-трёх знаменитостей, а творческая производительность Бодлера была к тому же удивительно невелика, благодаря отчасти его строгому отношению к своему таланту, а отчасти и лености. Трудолюбие, которое он так высоко ценил, ставя даже выше вдохновения, в нём самом было очень мало, и сохранилось немало анекдотов о том, к каким уловкам прибегал он для обуздания своей лени и как последняя всё-таки одерживала большею частью верх. Теперь, с развитием болезни, о больших литературных заработках нечего было и думать. В довершение несчастья издатель Бодлера и друг его, Пуле де Малясси, погорел, и Бодлер, как всегда благородный и самоотверженный, счёл своим долгом связать отныне свою судьбу с его судьбою и разделить с ним все последствия краха. Наконец он ухватился за предложение бельгийских художников прочесть в Брюсселе ряд публичных лекций об искусстве и, уже совсем больной, поехал туда в апреле 1864 года, окрылённый новыми надеждами. Первые лекции имели огромный успех, но все мечты вскоре разлетелись прахом, так как антрепренер надул и вместо обещанных 500 франков за лекцию стал платить сначала по 100, а потом и по 50 фр., — сумма, совершенно недостаточная даже для скудного существования. Скоро поэт возненавидел Бельгию всеми силами души: и люди, и природа — всё внушало ему здесь полное отвращение. Народ бельгийский кажется ему грубым, эгоистичным, исполненным всяческих пороков, деревья представляются чёрными, цветы лишёнными запаха, Брюссель вонючей и грязной клоакой… Под влиянием болезни и нужды дух поэта, и без того склонный к меланхолии, омрачается всё сильнее и сильнее. Но вернуться немедленно в Париж он не хотел, так как решил вернуться туда лишь со славой, исполнив все свои обязательства. Он приготовляет книгу о Бельгии (от которой остались лишь отрывки), где хочет излить всю свою жёлчь против этой страны, всю свою ненависть к этому народу… Много работать, однако, не удаётся, потому что болезнь продолжает делать своё страшное дело и идёт вперёд гигантскими шагами…
Нельзя равнодушно читать интимный дневник, в котором Бодлер записывает с такой трогательной, с такой подчас детской откровенностью все свои чувства и мысли последних лет жизни. Идеал дендизма и желание возбуждать удивление света своими причудами и оригинальностями давно исчезли в нём без следа и сменились другим, более возвышенным идеалом — нравственного совершенствования. Одновременно с этим в нём вспыхивает страстная любовь к матери, желание хоть сколько-нибудь загладить всё то горе, которое он причинил ей в жизни… Отныне всё, что он заработает, он будет делить на четыре равные части: одну для себя, другую для матери, третью для Жанны и друзей, четвертую для кредиторов. Вот его обязанности. Чтобы выполнить их, нужно работать и работать, а для этого необходимо здоровье. А чтобы стать здоровым, он должен построить жизнь по совершенно новому плану, и прежде всего стать нравственно лучшим, чистым, воспитать в себе любовь и жить любовью… Какие искренние клятвы даёт он себе и Богу посвятить отныне всю жизнь достижению этого нового идеала! Какие горькие сожаления срываются с его уст о напрасно потраченных силах и молодости! Главное средство для своего духовного возрождения он видит в труде и гигиене; он откажется от вcего возбуждающего, станет жить скромно, умеренно, будет работать как вол, с раннего утра до позднего вечера, и встречая, и кончая свой день теплой беседой с небом. И кто знает, быть может, новая жизнь и новые наслаждения блеснут ещё для него? Уплата долгов, развитие таланта, слава, обеспеченность и счастье матери и Жанны?… Но, увы! пора было сказать "прости" всем этим розовым мечтам!… Час поэта пробил. В апреле 1866 года паралич разбил всю правую половину его тела и лишил его языка. С этих пор от Бодлера остается живой труп, и жизнь его превращается в сплошную мучительную агонию. Летом того же года друзья перевезли его в Париж и поместили в хорошую лечебницу. Мать находилась при сыне почти неотлучно до дня смерти. Одно время казалось, будто болезнь поддаётся усилиям врачей — больной начал вставать, ходить и произносить некоторые слова, но временное улучшение наступило лишь для того, чтобы разразиться затем окончательным кризисом и уже навсегда пригвоздить несчастного поэта к постели. Только движением глаз, всегда печальных и кратких, мог он с этих пор выражать свои мысли и чувства, свою радость при посещениях друзей. Это ужасное положение, разрывавшее сердце матери и всех близких, длилось очень долго. Смерть наступила лишь 31 августа 1867 года, без всяких видимых страданий, после долгой, но тихой агонии.
Бодлер умер 46 лет от роду.
Точно так же, как Байрон был созданием революционной эпохи и её могучего, протестующего духа, Бодлер и его пессимистическая поэзия были порождением другой эпохи, когда нищета и подавленность одних, испорченность и развращённость других классов достигают своего апогея, а между тем над этою бездною "зла", из которой несутся одуряющие запахи его ужасных "цветов", не светит уже маяк надежды. Неудавшаяся революция 1848 года и последовавший за нею государственный переворот 2 декабря погасили этот светоч и водворили над Францией и над всей Европой удушливый мрак тоски и отчаяния. Я не думаю, конечно, приравнивать титана поэзии Байрона к Бодлеру, таланту несравненно менее крупному и заметному, но хочу только сказать, что как тот, так и другой одинаково были выразителями духа своего времени, один — начала нынешнего столетия, другой — середины и, пожалуй, даже конца его. Байрон глубоко разочарован и в прошлом, и в настоящем состоянии человечества, тому и другому равно гремят его проклятия. Но при всей "свирепой ненависти" (выражение Гёте о Байроне) к современному человеку и делам рук его на дне души поэта всё же остаётся луч надежды на лучшее будущее, неумирающей веры в идеал человечности, свободы и справедливости. В более душное и мрачное время жил Бодлер, и его пессимизм, полученный в наследство от Байрона, успел сделать значительный шаг вперёд: скорбный взор поэта видит идеал уже в каком-то неопределенном туманном отдалении, на высоте, почти недоступной человеку…
Отсюда те безотрадные картины, которые Бодлер даёт нам в своих "Цветах зла". Рисуя разврат и пороки буржуазии, грязь и нищету рабочих классов, он не находит у своей лиры ни одного утешительного звука, ни одного светлого тона. В больших городах зло и страдание жизни наиболее концентрируются, и вот Бодлер является по преимуществу певцом больших городов, Парижа в особенности. В "Le crepuscule du soir" и "Le crepuscule du matin" он дает небольшое, но столь яркое и сильное изображение Парижа, равного которому французская литература не знает: Франсуа Коппе, стяжавший первую свою славу на таких же изображениях Парижа, и Эмиль Золя, великий мастер этого рода описаний, оба лишь развили и расширили содержание маленьких пьесок Бодлера.
Однако он не остаётся только холодным и бесстрастным изобразителем нищеты, порока и разврата современного общества. Сочувствие его всегда на стороне несчастных, униженных и обездоленных — это слишком ясно чувствуется по той любви и нежности, с которыми он рисует их.
|
|
|
|
|
Но кто же такой Адриан Ламбле? Прежде всего — не француз. И не потому вовсе, что в гигантской антологии, какой является французская поэзия двадцатого века, такого имени нет. Вся лексика — от архаизмов до идиом — выдает исконно русское сердце.
И с мнимым ужасом б e г у т e r о ж и л и щ а,
Жалея, что пошли в о с л e д e г о ш а г о в!
Так мог сказать не просто русский человек, а знаток тонкостей «русской медлительной речи». Француз не преминул бы составить «грамотную» фразу: бегут о т его жилища. И вряд ли остановился бы на вослед. А какому французу придут в голову столь домашние словечки:
И громким голосом, назло г о p о д о в ы м,
О р ё т, отдавшись весь мечтаниям живым.
Приверженность Адриана Ламбле к редкостным русским словам, избранным, чтобы передать звукопись Бодлера, характеризует его как тонкого ценителя родного языка:
Дрожь пальцев, скрюченных жестокой о г н e в и ц e й…
Или:
Проснись, душа моя, во мгле в e ч e p о в о й…
Адриан Ламбле не задумываясь предпочёл з а п я с т ь я браслетам. Возможно, чаще, чем надо, пользуется он пушкинскими словами типа злато, младой, чело… В данном случае он не приближает, а удаляет Бодлера от русского сознания.
Этой лексикой злоупотреблял, переводя «Цветы Зла», Вяч. Иванов. Его попытки перевести «Маяки», «Человек и море», «Предсуществование», «Цыганы» вряд ли, как мне кажется, можно признать творческой удачей. Исключение — сонет «Красота»: найдена чёткость линий, нет утяжеляющих стих, столь расходящихся с бодлеровской лексикой, славянизмов.
Не каждый день, не правда ли, встречается поэт, который, переведя Бодлера, переведя всю книгу, переведя прекрасно, не кричит об этом на каждом углу, а скромно прячется за псевдонимом. Ибо Адриан Ламбле — всё-таки псевдоним. Исключительность ситуации стоила того, чтобы усмирить волнение и хладнокровно заняться распутыванием хитро сплетённого псевдонима. Он составлен с помощью двух дорогих переводчику людей; в нём звучит несколько намёков; попутно возникает несколько accoциаций.
В 1805 году в Париже открылось кафе «Ламблен», куда в числе прочих знаменитых бонапартистов вроде будущего героя Ватерлоо Камбронна захаживал забияка и дуэлянт полковник Дюфэйи.
Д ю ф э й и. Именно под этой девичьей фамилией матери Бодлер выпустил книгу «Салон 1846 года». Под этой фамилией предполагал издать вскоре сборник стихотворений, о чём свидетельствует реклама на обложке «Салона». Ставшая ещё в XIX веке библиографической редкостью книга (я люблю её и за то, что начинается автографом князя А. И. Урусова — первого русского бодлероведа) — перед моими глазами: мне хорошо видно имя Б о д л e p Дюфэйи. Так он подписывал и многие свои письма.
Ещё один «пустяк»: именно в кафе «Ламблен» пожаловали, вступив в Париж, русские офицеры. Именно там, крикнув «Да здравствует Император!», затеяли с ними ссору наполеоновские ветераны.
Второй намёк, звучащий в псевдониме: перед тем как найти название «Цветы Зла», Бодлер хотел назвать свою книгу «Лимбы». Это слово, подстрекающее к нескольким ассоциациям, имеет и несколько родословных. За латинским limbus — «преддверие», «край», «бордюр» — стоит санскритский корень lamb.
Сочинителю псевдонима было известно и это, и то, что автор «Цветов Зла» был отчаянным мистификатором. Затея с Адрианом Ламбле представляет собой мистификацию в б о д л e p о в с к о м стиле. Она удалась, как, впрочем, и многие страницы этого оригинального и до сегодняшнего дня никому не известного перевода.
Но кто из русских поэтов, живших тогда во Франции, отважился?
Это, конечно, не Бальмонт. Тональность переведённых им стихотворений «Гигантша», «Смерть любовников», «Балкон» и др. совершенно иная. Да и в письмах к жене, где Константин Дмитриевич очень подробно рассказывает обо всех своих творческих делах, «Цветы Зла» не упомянуты.
И не Эллис, ибо он уже выпустил в 1908 году перевод книги Бодлера, «переболел» им и вряд ли пожелал переделывать старый труд.
Кто же тогда? Попытаемся взглянуть на псевдоним с другой стороны. Кто мог знать о том, что в бонапартистское кафе «Ламблен» забредали Камбронн и Дюфэйи; что в 1815 году при входе русских офицеров здесь прогремел воинственный возглас, и кто мог взять имя покровителя художников и писателей, римского императора А д p и а н а — имя, намекающее на другого императора, Наполеона?
Опять-таки не Бальмонт, кому вчера было дорого всё, и он одинаково хорошо чувствовал себя «Под Северным небом», «В краю Озириса» и в краю «Змеиных цветов»; вчера был «Белым Зодчим», «испанцем, опьянённым верой в Бога и любовью», но сегодня повторял другую молитву: «Я русский, я русый, я рыжий» и заканчивал цикл стихов «В раздвинутой дали» (1929) строфой: «Но пусть пленителен богатый мир окрест. Люблю я звёздную России снежной сказку и лес, где лик берёз — венчальный лик невест».
Та, что знала все оттенки наполеоновской эпопеи, любила Россию не меньше Бальмонта. Но так уж вышло, что её Трёхпрудное детство прошло в комнате, завешанной «портретами Отца и Сына — Жерара, Давида, Гро, Лавренса, Мейссонье, Верещагина — вплоть до киота, в котором богоматерь заставлена Наполеоном, глядящим на горящую Москву». А настольной книгой…
У меня есть эта книга. С двумя автографами владельца, того самого, кто сначала безумно полюбил Наполеона, а потом не менее безумно (ибо нужно безумно любить, чтобы — в пропасть «Цветов Зла») — Бодлера. Их действительно два: красный и черный. Первый — «Марина Цветаева. Москва, январь 1909 г.» — почти съеден морем. Волна, вечный атрибут романтической живописи, поэзии и прозы, обогатила и без неё романтическую ситуацию: незадолго до того, как она нахлынула, мы (подразумевается автор этих строк и любимая женщина) впрягли четвёрку глаз и помчались по фразам; нет, не по фразам — в испанском фольклоре это называется иначе: «Слово песни — капля мёда, что пролился через край переполненного сердца…» Вкушаемый нами мёд был горек, потому что герой книги писал своему а н г e л у прямо с поля боя, и плакал, и не понимал, почему от ангела ни ответа ни привета. Знаю, что Марина Цветаева, подумав о волне, покусившейся на книгу, простила бы. Может быть, ей, стихии, было бы приятно, что тоже стихия, море, взяло частицу её души. Простила бы любую книгу, кроме этой. Потому что второй, чёрный, чудом уцелевший автограф — Marina Zwetaieff, Janvier, 1909, Moscou повис над словами: Lettres de Napoleon et de Josephine (Письма Наполеона и Жозефин (франц.)). Это сейчас всё воспринимается столь идиллически, столь кощунственно романтически; это сейчас, к гневу всех истинных библиофилов, «приятно вспомнить» о волне, унесшей книгу. А тогда, исползав берег в поисках книги, вырыв её из-под щепок и водорослей, вытирали полотенцем. Тьма песчинок не стряхивалась. Книга разваливалась на глазах.
Словом, Адрианом Ламбле не мог быть никто, кроме Марины Цветаевой.
Правда, в детстве она в лучших традициях наполеоновской тактики выстроила каре и отражала всех мамлюков, которых напускал Максимилиан Волошин: Жамма, Рембо, Малларме, Анри де Ренье, Казанову, Бодлера. Битва у пирамид в Трёхпрудном переулке! Но, подобно тому, как мамлюки стали впоследствии т e л о x p а н и т e л я м и Наполеона, писатели, подсунутые Волошиным, сделались хранителями д у ш и Марины Цветаевой. Казанове она объяснилась в любви в драмах «Приключение» («Острый угол и уголь») и «Феникс» («Не барственен — царственен… Одежда, как он весь, на тончайшем острие между величием и гротеском… Может в какую-то секунду рассыпаться пеплом. Но до этой секунды — весь формула XVIII века»).
Что касается Бодлера, то в «Повести о Сонечке», где каждая фраза особенно продуманна, особенно благоговейна, вдруг мелькнуло: «А я ещё с детства-и-отрочества знаю, что Les Chinois voient l’heure dans l’оеіl des chats (Китайцы видят время в кошачьих глазах (франц.)). У одного миссионера стали часы, тогда он спросил у китайского мальчика на улице, который час. Мальчик быстро куда-то сбегал, вернулся с огромным котом на руках, поглядел ему в глаза и ответил — Полдень… Вы В p e м я у б и л и, Сонечка».
Чтобы мимоходом бросить подобное, нужно было когда-то восхититься, прочувствовать и на всю жизнь запомнить, что среди стихотворений в прозе Бодлера есть «Часы» с китайчонком и котом. И другое, где Бодлер советует у б и в а т ь В p e м я, ибо «не правда ли, убивать это чудовище — самое обычное и самое естественное занятие каждого?» (с этого начинается «Галантный стрелок»).
Она уже любила автора «Цветов Зла», раз поставила p я д о м с Сонечкой, не спрашивая разрешения ни у кого. Без подсказки глаз соседского кота. Любила «с детства-и-отрочества». И знала не только то, что китайцы видят время в кошачьих глазах, но и то, что никто лучше неё не переведёт «Цветы Зла». Как никто лучше Бодлера не перевёл Эдгара По. Знала, что передать мысль поэта могут многие переводчики, но почувствовать д у ш у сможет один-единственный поэт: она.
Обращение Марины Цветаевой к «Цветам Зла» совершенно закономерно. Иначе и быть не могло. Произошло вот что: не случайный поворот головы русского поэта (кого бы из французов перевести на досуге…), а поворот сердца к родственному сердцу, обнажённого сердца — к обнажённому сердцу. «Моё обнажённое сердце» — так называется дневник Бодлера. Но это подсказанное Эдгаром По название может быть подзаголовком «Цветов Зла», книги-исповеди, и одновременно подзаголовком многих стихотворений, поэм и «прозаических» произведений Марины Цветаевой. Кстати, о «Зле». Столь эпатирующее название — причина многих недоразумений; Бодлер много неприятностей пережил из-за названия книги. Оно таит другой, более точный и более тонкий смысл. Mal в переводе с французского — не только зло, но и боль, страдание. (Иное дело, что боль — тоже зло!) Бодлер вкладывал в название именно этот, второй смысл, а словами: «Ни одна из современных книг не дышит таким ужасом перед Злом, как моя» — подтверждал это. Вспомним, кроме того, как он формулировал посвящение: «чародею французской словесности», то есть Теофилю Готье, посвящаются э т и б о л e з н e н н ы e ц в e т ы (ces fleurs maladives). «Злое» начало едва брезжит, если не вовсе отсутствует, в то время, как б о л e в о e начало — лейтмотив бодлеровской книги. Болевое начало — и лейтмотив всех цветаевских книг.
Я понимаю, что, появись сейчас книга под названием «Цветы Боли», многие были бы обескуражены и шокированы. Как в прошлом веке названием «Цветы Зла». Да и мне, откровенно говоря, знакомое сочетание нравится куда больше. Но я воспринимаю его скорее как звук, нежели смысл. Я очень хорошо знаю, что никакого «зла» бодлеровская книга не таит. Поэтому внешне жуткое название не страшит и не смущает.
Согласимся, что распахнутость души Марины Цветаевой созвучна распахнутости бодлеровской; аналогична их острота переживания каждого мига; сходен Идеал, мешающий Сплину сожрать душу. «Проклятые женщины» Бодлера не могли не найти отзвук в душе той, что ещё в конце 1914 — начале 1915 года создала изумительный цикл из семнадцати стихотворений («Подруга»); он решён в не менее трагическом ключе, чем «Дельфина и Ипполитта» Бодлера.
Согласимся, что мятежнице Цветаевой был понятен и близок и мятежный характер Бодлера («Пушкину я обязана своей страстью к мятежникам — как бы они ни назывались и ни одевались» («Мой Пушкин»)), и тот раздел «Цветов Зла», что называется «Мятеж», не говоря уже о стихотворении «Мятежник»; между прочим, это стихотворение в переводе А д p и а н а Л а м б л e начинается строкой: «Бросается с небес A p x а н г e л разъярённый…». Мы уже знаем, что «Архангел злобный» возникает в «Плаванье». Эта цветаевская вольность (и в том, и в другом случае в оригинале — а н г e л) ещё раз подтверждает, что Цветаева и Адриан Ламбле — одно лицо.
Интересно, когда явилось желание перевести «Цветы Зла»? Возможно, когда прочла в журнале «Весы», как Брюсов отчитывает Эллиса, поймав на том, что, переводя «Цветы Зла», тот руководствовался вовсе не оригиналом, а переводом Якубовича, который сам неправильно понял и передал смысл бодлеровских стихов и наставил на неверный путь Эллиса.
Или когда дописала в Феодосии стихотворение «Чародей», посвящённое тому же Эллису, страстно пропагандирующему Бодлера; там есть строфа:
Две правды — два пути — две силы —
Две бездны: Данте и Бодлэр!
О, как он по-французски, милый,
Картавил «эр».
А может, когда прочла в журнале «Аполлон» (декабрь, 1909) сообщение Волошина: «Скончался судья Пинар, имя которого незабвенно в литературе, так как им были составлены обвинительные акты и велись процессы против Fleurs du Mal и Madame Bovary».
А может, когда плакала над письмами Наполеона, которого креолка Жозефин обижала так же, как мулатка Жанна Дюваль — Бодлера…
А может, когда в шестнадцать лет, покупая книги у Вольфа на Кузнецком, услышала вдруг «за левым плечом, где ангелу быть полагается — отрывистый лай, никогда не слышанный, тотчас же узнанный: "…Fleurs du Mal Бодлэра…" — Поднимаю глаза, удар в сердце: Брюсов! Стою, уже найдя замену, перебираю книги, сердце в горле, за такие минуты — сейчас! — жизнь отдам». Стихотворение в прозе «Герой труда», кажущееся на первый взгляд бесконечной атакой против Брюсова, на самом деле — бесконечное, очень враждебное, очень страстное объяснение в любви. Оно как нельзя лучше убеждает, что каждый шаг Марины Цветаевой— в пику Брюсову, ради Брюсова! Он перевёл несколько стихотворений Бодлера — она превзойдёт, переведя всю книгу… .
Но я готов допустить и не столь явную причину заинтересованности Бодлером.
Когда от Бальмонта узнала, что князь Александр Иванович Урусов с грустью сказал, что стихотворения Бодлера неподдаются переводу, «потому что всякое истинно поэтическое произведение представляет полную гармонию формы и содержания. Содержание может передать переводчик, но как передать форму, выбор слов, настроение, мелодию? Конечно, это невозможно».
А может, когда прочла в «Весах», а затем в «Арабесках» аналогичные слова Андрея Белого: «Должны быть переданы, где можно, не только все ритмические и стилистические нюансы подлинника, но и переданы в том самом месте, в той же самой строке… как, например, в строке Бодлера A la tres chere, a la tres belle (Милой, прекраснейшей (франц.)) сохранить смысл, расстановку, повторение и пленительный ассонанс четырёх "е"; ясно, что это невозможно».
Раз н e в о з м о ж н о, значит — в о з м о ж н о! Не только естественная — e д и н с т в e н н о должная реакция Марины Цветаевой. Кроме страсти к мятежникам она испытывала, как хорошо сказала в очерке «Мой Пушкин», «страсть ко всякому предприятию — лишь бы было обречено».
Одно для неё было бы недопустимо, немыслимо, невозможно: о б о к p а с т ь, пуститься в плаванье на чужом корабле.
До сих пор я двигался от Цветаевой «по направлению к Бодлеру»; теперь — от Бодлера «по направлению к Цветаевой».
Корни «Цветов Зла» следует искать в эпохе Франсуа I, чья улыбка, схваченная Жаком Клуэ, очень напоминает полуулыбку Бодлера, которую подстерёг его друг художник Эмиль Деруа. А если без улыбки, если всерьёз, то корни «Цветов Зла» нужно искать в галантной атмосфере, заведенной Франсуа I в замках Фонтенбло, Шамбор, Блуа; оттуда она перекочевала в Версаль и Марли; оттуда — в салоны XVIII века — истинные школы красноречия и хорошего тона; оттуда — во вторую по счёту, но первую по оригинальности книгу Бодлера «Салон 1846 года». Она была написана в тот краткий счастливый период, когда Бодлер жил в отеле Лозена. В этой же теплице были выращены и показаны друзьям почти все «Цветы Зла». Отель, принадлежавший герцогу де Лозену, — чудом уцелевший оазис. Может, потому уцелел, что благородство Старой Франции неистребимо, а может, потому, что спрятался на острове Сэн-Луи и «река,— писал Теофиль Готье, — обнимая его двумя рукавами, казалось, защищала от нашествия цивилизации».
Всё это для Марины Цветаевой очень близкое и очень личное. Герои восемнадцатого века — прежде всего герцог де Лозен и Казанова — становятся героями её произведений. Дух восемнадцатого века пронизывает самые «современные» её творения, подобно тому как дух Старой Франции пронизывал стихи и прозу Шарля Бодлера, остро чувствующего современность поэта. Цветаевскому стихотворению в прозе «Живое о живом» предпосланы строки из драмы в стихах «Фортуна» (она писалась в Москве зимой 1918/19 г.): «И я, Лозен, рукой белей, чем снег…»
Я представляю, с каким трепетом она переводила Бодлера, писавшего «Цветы Зла» в отеле Лозена, который стал героем драмы в стихах «Фортуна»…
«Случайность? Такая же, как Гончарова и дом. Как Трёхпрудный переулок, д. 8, и Трёхпрудный пер., д. 7, к которым сейчас вернусь», — говорит она в очерке «Наталья Гончарова». Он построен по принципу отражений в воде — живой воде, а не по принципу отражений в зеркале.
Так называемые с о в п а д е н и я и с л у ч а й н о с т и были частью творчества, а следовательно, частью жизни Марины Цветаевой.
Когда она узнала, что В. H. Бунина «одних с нею корней», что «дом в Трёхпрудном — общая колыбель» (кроме другой колыбели — дома профессора Иловайского («Дом у Старого Пимена» Марины Цветаевой напечатан в 1934 году, через три года после публикации очерка В. H. Буниной «У Старого Пимена») ), Марина Цветаева была не просто «под ударом» письма Веры Николаевны; она была чуть ли не рассержена: «Но — как Вы могли, когда я была у Вас, меня не окликнуть? Ведь "Трёхпрудный" — пароль, я бы Вас сразу полюбила… Вы на меня действуете МАГИЧЕСКИ, "Трёхпрудный", H. И. (т.е. Надя Иловайская, дочь профессора) — слова заклятья… Вы мне возвращаете меня тех лет — незапамятных, допотопных, дальше, чем ассирияне и вавилоняне».
А какой радостью для неё было узнать, что Наталья Гончарова жила в том же переулке, в соседнем доме! Мало того: «Книга Вересаева "Пушкин в жизни", которой я с восхищением и благодарностью пользовалась для главы "Наталья Гончарова — та", оказалась отпечатана в 16-й типографии «Мосполиграф», Трёхпрудный переулок, д. 9, т. e. в той же моей первой типографии Левенсон, где, кстати, и Гончарова печатала свою первую книгу».
В этом моменте отражения в затоне звука ли, силуэта ли, оттенка ли цвета («Вас в доме не помню, но Ваше имя помню. Вы в нём жили как звук») я вижу импульс, без которого и перевод «Цветов Зла», и собственные стихи и проза Марины Цветаевой были бы лишены нервности, лихорадочности, силы.
А теперь самое фантастическое. Однажды Валентина Александровна Дынник на моё замечание: «Только Марина Цветаева могла бы перевести Бодлера так же, как Бодлер перевёл Эдгара По» — сказала, что была свидетелем беседы в Госиздате: Цветаева предлагала напечатать п о л н ы й п e p e в о д «Цветов Зла». Это произошло вскоре после её возвращения из Франции.
Я не мог усомниться в словах Валентины Александровны, очень чутко относившейся ко всему, что связано с Бодлером, и переводившей его. Ни ошибиться, ни перепутать она не могла.
|
|
|
Звуковой строй слова истые содержит в качестве обертона ассоциацию с отличным от него по смыслу, но своеобразно усиливающем его звучание прилагательным неистовые, тогда как французский эпитет vrais не имеет этого оттенка. Данная ассоциация далеко не случайна, ибо в переводе эта ключевая строфа поэмы приобретает более страстный характер. Цветаевские пловцы, "глотатели широт" (у какого другого поэта можно встретить такой образ!), "плывущие — чтобы плыть!", несмотря на то, что плывут они "без цели", вызывают у нас ощущение какой-то непонятной радостной одержимости ("что каждую зарю справляют новоселье"). У Бодлера они производят впечатление скорее тех, кто не раздумывая принимает свою судьбу, свой рок. Но стремительный разбег цветаевского движения в этих строфах сменяет резкий перепад ритма, возникающий за счёт повелительного наклонения и указательного местоимения вот ("на облако взгляни: вот облик их желаний!") и пауз-тире в двух сравнениях, одно из которых отсутствует в оригинале.
Благодаря сочетанию повелительного призыва "Вперёд!" с повелительным наклонением начала следующей строфы, даже цветаевские облака кажутся нам стремительно летящими, тогда как у Бодлера они представляются не летящими по небу, а непрерывно меняющими свою форму, как и край неги, о котором грезят "les vrais voyageurs". Бешеная гонка цветаевских пловцов завершается, когда они достигают "края, которому названья доселе не нашла ещё людская речь". Последняя строфа I части заканчивается плавным по ритму сложноподчинённым предложением, путешественники прибыли в порт назначения. У Бодлера же последняя строфа — это грёзы: изменчивые облака и изменчивые, неведомые, волнующие пределы. Это образ, к которому он обращался неоднократно и который получил одно из самых ярких воплощений в его стихотворении в прозе "Чужестранец".
Далее проводится сравнительный анализ "Le Voyage" и "Плавания" с точки зрения различия смысла подлинника и перевода. Для сравнения выбраны наиболее характерные строфы. Сравнение 1-й же строфы "Le Voyage" и "Плавания" даёт яркий пример такого различия. Во 2-й строке у Бодлера образ: "L’univers est égal à; son vaste appétit". Это не случайный образ для поэта: в стихотворении "La Voix" ("Голос"), более позднем по времени (оно относится к 1862 и носит автобиографический характер), этот образ встречается снова:
"…La Terre est un gâ;teau plein de douceur;
Je puis (et ton plaisir serait alors sans terme!)
Te faire un appétit d’une égale grosseur."
"Мир — пирог. Развей свой аппетит. Ценой своих усилий
Познаешь сладость ты всего, что создал бог."
"Голос", перевод В. Шора
Это говорит дьявольский, искушающий ребёнка голос.
Таким образом вселенная — "L'univers est égal à; son vaste appétit" — это дьявольское искушение. Стремление познавать — греховно, но желание познавать — неодолимо. (Перед нами изначальная христианская дилемма!) Естественно, что человек, поддавшийся дьяволу, не обретёт ни счастья, ни покоя. То есть путешествие обречено изначально.
Противопоставление животного и духовного начала в человеке — традиционная тема у Бодлера. М. Цветаевой не свойственно такое противопоставление, так как из этих двух начал она изначально выбрала второе — Психею, душу, не испытывающую искушений. Поэтому, естественно, что в её строфе остаётся только ощущаемая отроком бесконечность, которая соответствует слову l'univers. Цветаевское "За каждым валом — даль, за каждой далью — вал" создаёт иллюзию бесконечности в виде бесконечного чередования цепи валов и далей, подобно бесконечному отражению предметов в расположенных друг против друга зеркалах. Цветаевский отрок, "глядящий эстампы", имеет перед собой бесконечность — без всякого напоминания о греховности познания.
Восприятие своей родины как "patrie infâ;me" (постыдная родина) было весьма характерно для Бодлера.
Трудно было бы найти русского писателя (родившегося до революции), который считал бы Россию "постыдной родиной".
Возможно, что цветаевская замена вызвана тем, что ненависть ("Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне…") и страх по отношению к России были более естественными для эмигрантской среды, в которой М. Цветаева прожила около 15 лет:
"Les uns, joyeux de fuir une patrie infâ;me;
D’autres, l’horreur de leurs berceaux, et quelques-uns,
Astrologues noyés dans les yeux d’une femme,
La Circé tyrannique aux dangereux parfums."
"Что нас толкает в путь? Тех — ненависть к отчизне,
Тех — скука очага, ещё иных — в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни —
Надежда отстоять оставшиеся дни"
3-я строфа завершается традиционным для Бодлера образом роковой женщины, здесь олицетворённой опасной и притягательной Цирцеей: "La Circé tyrannique aux dangereux parfums". Уместно привести более полное раскрытие этого образа, например в стихотворении "Allégorie" ("Аллегория"), которое было создано в 1840-е годы:
"C’est une femme belle et de riche encolure,
Qui laisse dans son vin traî;ner sa chevelure.
Les griffes de l’amour, les poisons du tripot
Tout glisse et tout s’émousse au granit de sa peau."
"То — образ женщины с осанкой величавой,
Чья прядь в бокал вина бежит волной курчавой,
С чьей плоти каменной бесчувственно скользят
И когти похоти, и всех вертепов яд…"
"Аллегория", перевод Эллиса
Из того, что связано с этой роковой женщиной (её пряная притягательность завораживает и заставляет человека забыть обо всём на свете), М. Цветаева выделяет лишь потерю времени. Вместо образа роковой женщины у М. Цветаевой дан образ волшебницы: "в тени цирцеиных ресниц оставивших полжизни", "в цирцеиных садах дабы не стать скотами…", "не вытравят следов волшебницыных уст". С детской простотой образуя слово "цирцеины" от опасной Цирцеи, создавая "цирцеины сады" (чем-то русскому читателю напоминающие сады Черномора) и "волшебницыны уста", М. Цветаева окончательно убирает эротизм исходного образа. Опасная Ева превращается в загадочную Психею.
Здесь уместно привести цитату из письма Марины Цветаевой Борису Пастернаку о том, что ей свойственна «ненасытная, исконная ненависть Психеи к Еве», от которой в ней нет ничего, «от Психеи — всё».
Таким образом, Марина Цветаева в своём переводе трансформирует исходный образ 3-й строфы подлинника, превращая его в противоположный, согласный с её мироощущением.
Существенная перемена смысла подлинника в 1-й строфе II части поэмы происходит благодаря изменению значения слова, несущего основную смысловую нагрузку.
"Nous imitons, horreur! la toupie et la boule
Dans leur valse et leurs bonds; mê;me dans nos sommeils
La Curiosité nous tourmente et nous roule,
Comme un Ange cruel qui fouette des soleils."
"Мы подобны, о ужас, волчку и шару
В их кружении и прыжках; даже во сне нас терзает и крутит
Любопытство подобно жестокому
Ангелу, бичующему светила"
"О ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры,
Нас Лихорадка бьёт, как тот Архангел злобный,
Невидимым бичом стегающий миры."
Слово "La Curiosité" (выделенное заглавной буквой Любопытство) заменено на Лихорадку. Бодлеровское греховное Любопытство к "сладости всего, что создал Бог" ("Голос"), настолько сильное, что мучает даже во сне, было чуждо М. Цветаевой, но сон и лихорадочное состояниe для неё взаимосвязанны. Вот характерное для неё признание: «Могу жить только во сне, в простом сне, который снится, вот падаю с сорокового сан-франциского этажа, вот рассвет и меня преследуют, вот чужой — и — сразу — целую, вот сейчас убьют — и лечу. Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью и смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где всё сбывается». То есть в 1-й строфе II части "Плавания" типичный бодлеровский образ оригинала заменён чисто цветаевским.
Далее: интересна для сравнения 3-я строфа II части как пример виртуозного умения Марины Цветаевой переводить не только текст, но и реалии:
"Notre â;me est un trois-mats cherchant son Icarie;
Une voix retentit sur le pont: «Ouvre l'oeil!»
Une voix de la hune, ardente et folle, crie:
«Amour…gloire…bonheur!» Enfer! c'est un écueil!"
"Наша душа — трёхмачтовик, ищущий Икарию;
Раздаётся голос на палубе: «Раскрой глаза!»
Голос марсового, пылкий и безумный, кричит:
«Любовь…слава…счастье». О ад! Это риф"
"Душа наша — корабль, идущий в Эльдорадо,
В блаженную страну ведёт — какой пролив?
Вдруг среди гор, и бездн, и гидр морского ада —
Крик вахтенного: — Рай! Любовь! Блаженство! — Риф!"
Здесь М. Цветаева заменяет Икарию — Эльдорадо (содержащимся в следующей строфе). Икария — коммунистическая утопия из социально-философского романа Этьена Кабе "Путешествие в Икарию" (Voyage en Icarie, 1840). Марина Цветаева никогда не разделяла коммунистических идей и никак не могла счесть страну, бывшую их воплощением, где она жила, а к тому времени погибала, местом хоть сколько-нибудь пригодным для счастья, но всё же главной причиной, думается, для этой замены была неизвестность романа Кабе в России и СССР. "Плавание" же, судя по всему, должно было, по её замыслу, читаться на одном дыхании, а малоизвестные культурные реалии могли этому только мешать. Так, она добавляет Нерея для рифмы и заменяет почти никому не известного "ce retiaire", древне-римского гладиатора с трезубцем и сетью, простым "врагом" (часть VII, 3-я строфа). Эта замена представляется вполне адекватной, хотя при ней и теряется часть смысла (враг с сетью, опутывающий).
"…Il est, hélas! des coureurs sans répit,
Comme le Juif errant et comme les apô;tres,
A qui rien ne suffit, ni wagon ni vaisseau,
Pour fuir ce retiaire infame; il en est d'autres
Qui savent le tuer sans quitter leur berceau."
"…Есть, увы, бегуны, бегущие безостановочно,
Подобно Вечному Жиду и апостолам,
Которых никто не достанет, ни повозка, ни лодка,
Чтобы спастись от этого низкого гладиатора
(с трезубцем и сетью); есть и другие,
Кто знает как его убить, не покидая родного очага"
"…Есть племя бегунов. Оно — как Вечный Жид,
И как апостолы, по всем морям и сушам,
Проносится. Убить зовущееся днём —
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырёх стенах справляются с врагом."
Рассматривая 3-ю строфу II части, интересно отметить, что цель бодлеровских путешественников (любовь, славу, счастье) Марина Цветаева заменяет для своих пловцов на рай, любовь, блаженство. Её идеал не включает славу, вместо счастья — рай, блаженство, т.е. уже почти потусторонняя мечта, очевидно нереализуемая в земной жизни (следует заметить, что появляется принципиально отсутствующая в подлиннике "блаженная страна"), в то время как бодлеровская цель, в принципе, представляется возможной. (Тут можно отметить, что это как раз те радости, которые обычно обещает дьявол, склонной к искушениям душе).
Марина Цветаева не случайно опускает славу, которая никогда не казалась ей важной: «…оттого у меня с 1912 г. по 1922 г. не было ни одной книги, хотя в рукописях не менее пяти. Оттого я есмь и буду без имени. (Это, кстати, огорчает меня чисто внешне…)». Бодлер же в общественном признании нуждался, такой вывод напрашивается, если вспомнить о его дерзком выставлении своей кандидатуры во Французскую Академию.
При переводе следующей строфы М. Цветаева опускает слово "ivrogne" (пьяница), заменяя его "безвинным лгуном", что на первый взгляд не меняет существенно смысл строфы, но опущенное слово здесь носит символический смысл, оно олицетворяет бодлеровское представление о том, что избавление от мучительных тягот бытия, томительной скуки дает лишь забвение, т. е. опьянение любого рода. Эта идея наиболее полно воплощена в стихотворении Бодлера в прозе "Опьяняйтесь":
"Всегда надо быть пьяным.
В этом всё, единственная задача.
Чтобы не чувствовать ужасной тяжести
Времени, которая сокрушает ваши печали и
пригибает вас к земле, надо опьяняться без устали.
Но чем же? Вином, поэзией, добродетелью, чем угодно."
"Опьяняйтесь", перевод Эллиса
Опьянённый вином - или творчеством - ведь иначе невозможно вынести тяготы Времени, матрос - или сам Бодлер - единственный, кто исполняет роль вперёд смотрящего (кто только и может её исполнить?) принимает рифы за блаженные острова - иллюзии - за реальность, делая бездну - реальность - ещё горше.
Вероятно, замена пьяницы на безвинного лгуна вызвана желанием М. Цветаевой сделать перевод нейтральнее, чем подлинник, и из-за невозможности адекватно передать множество бодлеровских смыслов (что требует от переводчика выделения главного, с его точки зрения, смысла) и из-за никогда не покидавшей её прагматичности: такой перевод легче опубликовать. (Так, в следующей строфе роскошная Капуя, где разложилось войско Ганибалла, превращается в Рай — с большой буквы, а противопоставленная ей сальная, т.е. дешевая, свечка, просто в огарок: "мигающую свечу".) Следует добавить, что замена бодлеровского "пьяницы" на "безвинного лгуна, выдумщика Америк" сводит на нет постоянное мучительное ощущение Бодлером неразрешимой двойственности мира и это не случайно.
Марина Цветаева была творцом и создавала не только литературные произведения, но и мир вокруг себя. Ей не требовалось опьяняться творчеством, так как вне него она никогда не существовала. То, что старый бродяга обратился в старого пешехода, полностью поглощённого Мечтой (который, однако, "ночует в канаве", что вообще не свойственно пешеходам), снова является результатом подмены личности автора личностью переводчика. Ведь это именно М. Цветаева страстный пешеход (и Мечта с большой буквы — понятие, чрезвычайно для неё характерное). Например, вот выдержка из её письма с юга Франции (лето 1935 г.): «Самое, для меня, тяжёлое: нельзя ходить. Муру нельзя ходить,- значит и мне нельзя. А — какие горы!!… Дразнит — пуще лисицу виноград. Ногой подать!» (вообще о своей любви к пешеходным прогулкам она писала в письмах почти к каждому адресату).
"O le pauvre amoureux des pays chimériques!
Faut-il le mettre aux fers, le jeter à; la mer,
Ce matelot ivrogne, inventeur d'Amériques
Dont le mirage rend le gouffre plus amer?
Tel le vieux vagabond, piétinant dans la boue,
Rê;ve, le nez en l'air, de brillants paradis;
Son oeil ensorcelé découvre une Capoue
Partout où; la chandelle illumine un taudis."
"О несчастный влюблённый в химерические страны!
Надо ли заковать его в цепи, бросить его в море,
Этого пьяного матроса, выдумщика Америк,
Чей мираж делает бездну ещё горше.
Так старый бродяга, топчущийся в грязи,
Мечтает, задрав нос кверху, о блистательном рае;
Его зачарованный взгляд находит Капую везде,
Где сальная свеча освещает лачугу."
"О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
Скормить его зыбям иль в цепи заковать, —
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымысла чьего ещё серее гладь.
Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в Мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,
Мигающей свечи на крыше чердака."
Далее, 2-я строфа III части:
"Nous voulons voyager sans vapeur et sans voile!
Faites, pour égayer l'ennui de nos prisons,
Passer sur nos esprit, tendus comme une toile,
Vos souvenirs avec leurs cadres d'horisons,"
"Мы хотим путешествовать без паруса и пара!
Чтобы развеять скуку наших тюрем,
Спроецируйте в наше сознание, натянутое на полотно,
Ваши воспоминания в рамах горизонта."
"Умчите нас вперёд — без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару) —
Видения свои, обрамленные в синь."
Последняя строфа является выражением всё того же желания Бодлера путешествовать в своих ярких мечтах, чтобы избавиться от тоски, сплина. В этой строфе происходит диалог между разными ипостасями поэта, активного, стремящегося "куда-нибудь прочь из этого мира" (название стихотворения в прозе Бодлера), с началом тоскующим, желающим — просто развлечения. В переводе этого нет, там снова — приглашение в сказку.
Далее, в 4-й строфе IV части "Desir" (Желание) обращается всё в ту же Мечту. В сущности желание и было для М. Цветаевой мечтой, она всегда мечтала о прошлом, о невозможном, об отсутствующем, подчас почти заболевая от этого:
" — La jouissance ajoute au désir de la force,
Desir, vieil arbre à; qui le plaisir sert d'engrais,
Cependant que grossit et durcit ton écorce,
Tes branches veulent voir le soleil de plus prè;s!"
Grandiras-tu toujours, grand arbre plus vivace
Que le cyprè;s? - Pourtant nous avons, avec soin,
Cueilli quelques croquis pour votre album vorace,
Frè;res qui trouvez beau tout ce qui vient de loin!"
"Наслаждение придаёт желанию силы,
Желание, старое дерево, которое утучняет наслаждение
Меж тем, как растёт и твердеет твоя кора,
Твои ветви хотят увидеть солнце вплотную!
Будешь ли ты также расти, высокое дерево, более живучее,
Чем кипарис? - Однако мы со старанием собрали несколько
Набросков для вашего прожорливого альбома,
Братья, находящие прекрасным всё, что идёт издалека."
|
|
|
Ни она, ни я не знали тогда о существовании перевода 1929 года. Сегодня можно восстановить не то, что именуется обычно «хронологической последовательностью» — более важной представляется мне последовательность п с и x о л о г и ч e с к а я.
Для меня совершенно очевидно, что перевод «Цветов Зла», напечатанный в 1929 году, был выполнен гораздо раньше. В абсолютной тайне. Он начал создаваться в более или менее спокойный для Марины Цветаевой период (возможно, в 1915 году) и шлифовался на протяжении последующих лет. Не исключена возможность, что последние страницы она дописывала в одно время с пьесами, посвящёнными Казанове и Лозену, о которых сказала в 1919 году: «Я стала писать пьесы — это пришло как неизбежность, просто голос перерос стихи, слишком много воздуху в груди стало для флейты». Между прочим, Бодлер перешёл к стихотворениям в прозе тоже потому, что почувствовал несоответствие стихотворной формы открывшемуся «второму дыханию».
Двадцать лет спустя, предлагая издать «Цветы Зла», Марина Цветаева располагала уже г о т о в о й книгой, о которой, разумеется, не проговорилась и которую на всякий случай начинала перерабатывать исподволь, уже после возвращения на Родину. Причём, как свидетельствует «Плаванье», перерабатывать с конца. Но почему Цветаева начала со стихотворения «Путешествие»?
Естественно и закономерно, когда поэт возвращается к уже написанному и создаёт новую редакцию стихотворения (Переводя Пушкина на французский язык, Марина Цветаева, по её собственным словам, создавала до ч e т ы p н а д ц а т и в a p и а н т о в некоторых стихотворений). Но горькая закономерность в том, что Марина Цветаева вернулась к бодлеровскому «Путешествию». Не к «Альбатросу», не к «Идеалу», не к «Прекрасному кораблю», а именно к «Путешествию»: п о с л e д н e м у стихотворению п о с л e д н e г о цикла — «Смерть». Прямое обращение к Смерти, «старому капитану»; желание пуститься «в дорогу»; приказ «ставь ветрило», «скорее в путь» — все эти жуткие образы полностью соответствуют настроению последних лет жизни Цветаевой. Предчувствие смерти, как видно из писем и записей в блокноте, возникало неоднократно. Ещё в письме к В. H. Буниной от 28 августа 1935 года есть строки: «Читая конец Шумана, я в с ё узнавала». В письме от 31 августа 1940 года: «…только чем всё кончится?? Я своё написала. Могла бы, конечно, ещё, но свободно могу н е». И в том же письме через несколько строк: «От счастливого — идёт счастье. От меня — шло. Здорово шло. Я чужими тяжестями (наваленными) играла, как атлет гирями. От меня шла — свобода. Человек — в душе — знал, что выбросившись из окна — упадёт в в e p x. На мне люди оживали, как янтарь. Сами начинали играть. Я не в своей роли — скалы под водопадом…». Вот письмо, написанное в конце 1940-го — начале 41-го: «Я сейчас у б и т а, меня сейчас — н e т, не знаю, буду ли я когда-нибудь…». И, наконец, строки в записной книжке, относящиеся к осени 40-го года: «Я год примеряю смерть… Мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор. Пока я нужна… но, Господи, как я мала, как я ничего не могу! Доживать — дожёвывать. Горькую полынь».
Личная трагедия объясняет и название: «Плаванье» вместо «Путешествия». Прекрасно зная оттенки французского языка, Марина Цветаева отталкивалась в данном случае от nager (здесь: не «плавать», а — н e з н а т ь, ч т о д е л а т ь) и le large — открытое море, но prendre le large — б e ж а т ь, или, вернее, — с м а т ы в а т ь с я.
Поэтому вместо слова «Путешествие», заключающего в себе нечто каникулярное, умиротворяющее, явилось «Плаванье» — приобретающее в сознании поэта страшную реальность небытия.
III
Стихотворением «Путешествие» не исчерпываются удачи Адриана Ламбле. Я сравнил его «Запястья»
|
ЗАПЯСТЬЯ
Шарль Бодлер
Одежды сбросила она, но для меня
Оставила свои гремящие запястья;
И дал ей тот убор, сверкая и звеня,
Победный вид рабынь в дни юного их счастья,
Когда он издаёт звук резвый и живой,
Тот мир сияющий из камня и металла
Дарует мне восторг, и жгучею мечтой
Смесь звуков и лучей всегда меня смущала.
Покорствуя страстям, лежала тут она
И с высоты своей мне улыбалась нежно;
Любовь моя текла к подруге, как волна
Влюблённая бежит на грудь скалы прибрежной.
Очей не отводя, как укрощённый тигр,
Задумчиво нема, она меняла позы,
И смесь невинности и похотливых игр
Давала новый блеск её метаморфозам.
Рука её, нога, бедро и стан младой,
Как мрамор гладкие и негой несравнимой
Полны, влекли мой взор спокойный чередой;
И груди, гроздия лозы моей родимой,
Тянулись все ко мне, нежней, чем духи Зла,
Чтоб душу возмутить, и мир её глубокий,
Но недоступна им хрустальная скала
Была, где я сидел, мечтатель одинокий.
Казалось, совместил для новой цели Рок
Стан стройный юноши и бёдра амазонки,
Так круг прекрасных чресл был пышен и широк,
И так был золотист цвет смуглый тальи тонкой.
– Усталой лампы свет медлительно погас;
Лишь пламя очага неверное горело,
Дыша порывами, и кровью каждый раз
Вздох яркий заливал янтарь родного тела.
Перевод Адриана Ламбле
|
УКРАШЕНЬЯ
Шарль Бодлер
И разделась моя госпожа догола;
Всё сняла, не сняла лишь своих украшений,
Одалиской на вид мавританской была,
И не мог избежать я таких искушений.
Заплясала звезда, как всегда, весела,
Ослепительный мир, где металл и каменья;
Звук со светом совпал, мне плясунья мила;
Для неё в темноте не бывает затменья.
Уступая любви, прилегла на диван,
Улыбается мне с высоты безмятежно;
Устремляюсь я к ней, как седой океан
Обнимает скалу исступлённо и нежно.
Насладилась игрой соблазнительных поз
И глядит на меня укрощённой тигрицей,
Так чиста в череде страстных метаморфоз,
Что за каждый мой взгляд награждён я сторицей.
Этот ласковый лоск чрева, чресел и ног,
Лебединый изгиб ненаглядного сада
Восхищали меня, но дороже залог —
Груди-гроздья, краса моего винограда;
Этих прелестей рать краше вкрадчивых грёз;
Кротче ангелов зла на меня нападала,
Угрожая разбить мой хрустальный утёс,
Где спокойно душа до сих пор восседала.
Отвести я не мог зачарованных глаз,
Дикой далью влекли меня смуглые тропы;
Безбородого стан и девический таз,
Роскошь бёдер тугих, телеса Антиопы!
Свет погас; догорал в полумраке камин,
Он светился чуть-чуть, никого не тревожа;
И казалось, бежит у ней в жилах кармин,
И при вздохах огня амброй лоснится кожа.
Перевод В. Микушевича
|
УКРАШЕНИЯ
Шарль Бодлер
Дорогая нагою была, но на ней
Мне в угоду браслеты да бусы звенели,
И смотрела она и вольней, и властней,
И блаженней рабынь на гаремной постели.
Пляшет мир драгоценностей, звоном дразня,
Ударяет по золоту и самоцветам.
В этих чистых вещах восхищает меня
Сочетанье внезапное звука со светом.
И лежала она, и давалась любить,
Улыбаясь от радости с выси дивана,
Если к ней, как к скале, я хотел подступить
Всей любовью, бездонной, как глубь океана.
Укрощённой тигрицею, глаз не сводя,
Принимала мечтательно разные позы,
И невинность, и похоть в движеньях блюдя,
Чаровали по-новому метаморфозы.
Словно лебедь, волнистым водила бедром,
Маслянисто у ней поясница лоснилась.
Нет, не снилось мне это. Во взоре моём
Чистота её — светом святым прояснилась.
И назревшие гроздья грудей, и живот,
Эти нежные ангелы зла и порока,
Рвались душу мне свергнуть с хрустальных высот,
Где в покое сидела она одиноко.
Антиопины бедра и юноши грудь,
Завладевши моим ясновидящим глазом,
Новой линией жаждали вновь подчеркнуть
Стан, который так стройно вознёсся над тазом.
Лампа при смерти в спальне горела одна
И покорно, как угли в печи, умирала.
Каждый раз, как огнисто вздыхала она,
Под румянами кровь озверело играла.
Перевод С. Петрова
|
с «Украшениями» Сергея Петрова. «Украшения» начинаются словами:
Дорогая нагою была, но на ней
Мне в угоду браслеты да бусы звенели…
Если произнести вслух, получится, что она была н о г о ю. С таким же успехом прозвучало бы: «дорогая косою была…»
Бодлеровская строка La tres chere etait nue… (Милая была обнажённой (франц.)) не допускает никаких каламбуров. Любой каламбур воспринимался бы кощунством в стихотворении, предвосхитившем серию Пабло Пикассо «Художник и его модель». Такая же ненужная ассоциация возникает при чтении строки С. Петрова «Стан, который так стройно вознесся над т а з о м». Адриан Ламбле не только не обозвал возлюбленную «ногою», не только деликатно уклонился от анатомической схемы. Вкус не позволил ему преподнести явно фальшивые побрякушки (никаких «бус» у Бодлера нет и в помине!) да ещё послать её на… «гаремную постель». Адриан Ламбле дарит возлюбленной «гремящие запястья», а вместо пресловутого «таза», вместо «гаремной постели» даёт изысканную пастель:
Казалось, совместил для новой цели Рок
Стан стройный юноши и бёдра амазонки,
Так круг прекрасных чресл был пышен и широк,
И так был золотист цвет смуглый тальи тонкой.
Нюансы, не оставляющие сомнения в том, что это цветаевская поэтика, образы и просто рифмы в е ё духе обнаруживались в разных стихотворениях:
От Сены зябнущей до вод горячих Ганга
Людские кружатся неистово стада,
Не видя, как трубу уж поднимает Ангел,
И зёв её раскрыт для Страшного Суда.
Не надивится Смерть во всех пределах мира
Твоим кривляниям, забавный род людской,
И часто, как и ты, душась обильно миррой,
С твоим безумием сливает хохот свой.
(Пляска смерти)
И кровь крещёная текла б легко и плавно,
Как звуки гордые античного пэана.
(Б о л ь н а я м у з а)
Душа моя, ты склеп, и я в тебе от века
В тупом бездействии живу, как инок некий.
(Д у p н о й м о н a x)
Адриану Ламбле удалось перевести очень трудные, на звуке держащиеся стихи. Скажем, сонет, красота которого — в повторении звука on (чередуются слова nom — aquilon — tympanon — сhainоn (имя, аквилон, гусли, звено (франц.))) переведён, благодаря аналогично звучащим русским словам, з в о н — а к в и л о н — с т о н — с о п p я ж ё н.
«Цветы Зла», эту современную книгу, нельзя модернизировать, не нарушив той самой «тайной архитектуры», на которую первым обратил внимание Барбэ д’Орвилли, а подробно исследовал А. И. Урусов. Сила и современность её вовсе не в употреблении Бодлером неких «современных» словечек (их нет!), а в том, что «обычные» слова находятся не там, где их ожидаешь встретить. А главное — это человечные слова, передающие человеческие чувства. Адриан Ламбле это ощущает:
Ж и л и ц а ль ты небес, иль пропасти глубокой…
(Г и м н К p а с о т e)
Остался лишь, по воле сил враждебных,
П о в ы ц в e т ш и й портрет карандашом.
(П о p т p e т)
Марина Цветаева чётко обосновала свои переводческие принципы, когда в 1936 году работала над переводом Пушкина на французский язык. Отказываясь «улучшать», «модернизировать», искусственно приближать поэта к современному читателю, она говорила: «Мог ли Александр Пушкин, умерший почти сто лет тому назад, писать, как ваш Валери или как наш Пастернак? Перечитайте своих поэтов 1830 года, что о н и вам на это ответят? Если бы переводя, я создала Пушкина 1930 года, вы бы приняли его — но я бы совершила предательство». Она совершила бы «предательство» и по отношению к Бодлеру, если бы «оцветаила» его. Она верна оригиналу. Её добросовестность сказывается в том, что она не стремится улучшить слабые стихи Бодлера, а их, откровенно говоря, в «Цветах Зла» немало. Попадаются банальные рифмы, неудачные образы, мысли, выраженные не с той художественной силой, какую вправе ожидать читатели от Бодлера. Поэтому мне понятна эстетическая позиция Адриана Ламбле, который умышленно ставит и себя, и Бодлера под удар. Он не скрывает неудач автора, находит русские эквиваленты банальности, приблизительности, архаичности.
Но почему же во всей книге, изданной в 1929 году, — верность оригиналу, а в «Плаванье» — желание превзойти?
Потому что «Плаванье», написанное незадолго до смерти, — последняя попытка вернуться к себе, почувствовать себя через Бодлера. «Своего не пишу — некогда» (письмо к дочери от 12 апреля 1941 года); «Погреб: 100 раз в день. Когда писать?» (из записной книжки).
На вопрос, почему Марина Цветаева ни одной живой душе не проговорилась о своих «Цветах Зла», она отвечает сама. В типографию Левенсон, «наперекосок от бывших нас», Марина Цветаева отнесла когда-то свою первую книгу, «н и к о м у н e с к а з а в, гимназисткой VII кл.». В одном из писем к В. H. Буниной есть слова, объясняющие всё: «Я — тайну — люблю отродясь, храню — отродясь».
Charles Baudelaire, "Les_Fleurs_Du_Mal" (1857-1861).pdf
Charles Baudelaire, "Les_Fleurs_Du_Mal" (1857-1861).docx
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.А.Ламбле(1929), М.,2012.pdf
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.А.Ламбле(1929), М.,2012.djvu
Ш.Бодлер, "Цветы Зла" / Пер. с франц. Адриана Ламбле. – М.: Водолей, 2012.
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.Эллиса(1908), СПб.,2009.pdf
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.Эллиса(1908), СПб.,2009.djvu
|
|
|
"От сладостей земных — Мечта ещё жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землёй!
Чем выше ты растёшь, тем ты страстнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной."
Докуда дорастёшь, о древо кипариса
Живучее?…
Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, -
Всем вам, которым вещь, чем дальше - тем милей!"
Строфы 2-я и 3-я VI части являются ещё одним примером необычайного мастерства Марины Цветаевой. Хотя смысл этих строф в переводе совсем не тот, что в оригинале, оба эти смысла чисто бодлеровские:
"Pour ne pas oublier la chose capitale,
Nous avons vu partout, et sans l'avoir cherché,
Du haut jusques en bas de l'échelle fatale,
Le spectacle ennuyeux de l'immortel pê;ché:
La femme, esclave vile, orgueilleuse et stupide,
Sans rire s'adorant et s'aimant sans dégoû;t;
L'homme, tyran goulu, paillard, dur et cupide,
Esclave de l'esclave et ruisseau dans l'egout;"
"Чтобы не забыть основное,
Мы видели повсюду, не ища этого,
Сверху донизу фатальной лестницы
Докучное зрелище бессмертного греха:
Женщину, презренную рабу, высокомерную и глупую,
Обожающую себя без смеха и любящую себя без отвращения,
Мужчину, прожорливого тирана, развратного, жестокого и жадного (алчного),
Раба рабы — словно грязный ручей, текущий в сточной канаве."
"Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха,
Везде — везде — везде — на всём земном пространстве
Мы видели всё ту ж комедию греха:
Её, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном — всегда — везде — раба рабы!"
"Le Voyage" даёт самую пессимистичную картину союза мужчины и женщины, они оба не вызывают ничего, кроме отвращения. В "Плавании" представлен наиболее широко известный взгляд Бодлера на женщину: «Меня всегда удивляло, как это женщинам дозволено ходить в церковь. О чём им толковать с богом?» (но это лишь одна из граней его подлинного взгляда). Мужчина в "Плавании" вызывает жалость. Нельзя с полной определённостью сказать, чем вызвана подобная замена. Возможно, всё той же «ненавистью Психеи к Еве» (ведь это именно Ева встаёт "пятой на мыслящие лбы") и отношением Марины Цветаевой к браку, не имевшем ничего общего с изложенным в "Le Voyage".
Шарль Бодлер одним из первых ощутил, что приближается эпоха совершенно иного мировоззрения, обусловленного Прогрессом, о триумфальном шествии которого так радостно возвещали многие в XIX в. Он предчувствовал гибель той культурной традиции, которая порождала поэтов, подобных ему. Для поэта нет ничего важнее поэзии. Ощущение, что в грядущем нет для неё такого места, которое ей подобает, должно вызывать у поэта предчувствие всеобщей гибели, а значит, и он ощущает необходимость подвести итоги, совершив для этого своего рода итоговое путешествие.
Марина Цветаева вновь создала "Le Voyage" таким, каким он и должен был бы быть в сороковом году XX в., ведь она была не только свидетелем того переворота, который Бодлер предчувствовал, она, вернее её творчество, жизнь и гибель, явились его результатом. Эпоха не принимала великого поэта даже в качестве посудомойки, ненужными оказались её книги, архивы, присущее поэтам стремление иметь своё окружение. Та метафорическая гибель, которая виделась Бодлеру, оборачивалась для неё гибелью совершенно конкретной. Она переложила поэму Бодлера не только на свой родной язык, но и на свою судьбу.
Цитируется по Соколова Т. В. Поэма Ш.Бодлера "Le Voyage" и её перевод М. Цветаевой.// Литература в контексте культуры / под ред. А.Г. Березиной.- СПб, 1998, С.216
Там же, С. 204
Там же, С. 213
Перрюшо А. Ренуар, Кишинев, 1990
Цветаева М. Собр. соч. В 7 т. Т.7. Письма. М., 1995, С.685
Соколова Т. В. Указ.соч., С. 212,213
Там же, С.216
Бодлер Ш. Цветы Зла. Стихотворения в прозе. Дневники. Жан-Поль Сартр Бодлер, М., 1993
Там же
Цветаева М. Указ.соч., Т.6., М.,1995, С.263
Там же, С.607
Там же, С.229
Цветаева М. Указ. соч., Т.7., С.487
Там же, письма к Бахраху
Бодлер Ш. Указ.соч.
Загрузить в DOC-формате статью Косматовой Е.Э.
или тоже самое
см. в PDF-формате
Лубянникова Е.И.,
Об одной черновой тетради Цветаевой .pdf
или на сайте
www.geokorolev.ru .
Charles Baudelaire, "Les_Fleurs_Du_Mal" (1857-1861).pdf
Charles Baudelaire, "Les_Fleurs_Du_Mal" (1857-1861).docx
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.А.Ламбле(1929), М.,2012.pdf
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.А.Ламбле(1929), М.,2012.djvu
Ш.Бодлер, "Цветы Зла" / Пер. с франц. Адриана Ламбле. – М.: Водолей, 2012.
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.Эллиса(1908), СПб.,2009.pdf
Ш.Бодлер, "Цветы зла", пер.Эллиса(1908), СПб.,2009.djvu
|
|
|